Восхождение на холм царя Соломона с коляской и велосипедом
Шрифт:
Боже, как она учила чужой язык! Когда переступила порог чистенького маленького дома недалеко от моря и пролепетала первые слова на их языке, мама Францика заплакала и заговорила с ней по-русски, и все пошло у них хорошо.
Потом она стала «собирателем их фамилии». Это когда ринулась в свой отпуск в Кемерово, где жила сосланная и считавшаяся потерянной родня мужа. И привезла на родину бабушку восьмидесяти лет, которая уже сходила с ума от сознания близкой смерти на чужбине. Она везла ее через всю страну, едва не потеряв старушку на Рижском вокзале в Москве, когда та сомлела, услышав свой язык по вокзальному радио. Кто-то потерялся, и его искали.
Она так и жила между Киевом и Ригой. В Киеве она копила силы, в Риге
Сейчас она уже взрослая барышня, Францика уже нет. Он умер легко, на ходу, ни разу до этого не хворал. Лайма окончила университет и жила с бабушкой в Риге, а она сама по-прежнему со стеклышками бряк-бряк.
К Вере Алексеевне ее привело простое дело: она хотела узнать точно, из первых рук, сколько зарабатывает учительница в школе и легко ли найти сейчас работу в школе. Лайма ни о чем мать не просила, более того, говорила, что никогда-никогда-никогда в Киев не вернется, тем не менее… Если тут может быть лучше, «никогда» можно смять до последнего слога. Потому Мария пришла на разведку, хотя Лайма на это определенно скажет: «Мать! Это мои проблемы». Она ее называет – мать. Каждый раз Мария чуть-чуть пригибается под словом, как под непомерной тяжестью, но потом выпрямляется. Слово-то хорошее. Оно суть жизни, ее первоначальная клетка. Какого лучшего слова она ждет? Мать – это хорошо. Совсем не грубо. Не надо пригибаться.
Сейчас ей надо повернуться к Вере Алексеевне с лицом сегодняшнего дня и задать все необходимые вопросы. Но она спрашивает:
– Какая она, Астра?
– Стрижка короткая, а шея дряблая, – торопливо повторяет та уже давно сформулированную характеристику. – Интересовалась родней. Мы смотрели фотографии. – И вскриком: – Но я же понятия не имела, что ты ее знаешь!.. Откуда?
– Я жила у них после войны, ожидая папу, когда мама умерла. Ее мама – сестра папы.
Вере Алексеевне это неинтересно. Они познакомились, будучи вполне взрослыми дамами. На чьих-то похоронах.
– Жаль, что я не знала, – раздражается Вера Алексеевна. – Встретились бы… Но имей в виду, она оставила и свой адрес, и сестры.
– Хорошо, – отвечает Мария. Она еще не знает, что адресом воспользуется. Не знает, что войдет в их посмертную жизнь, что это уведет ее далеко, далеко от квартиры Веры Алексеевны. Она пока ничего не знает. Ничего…
Голубая головка мамы мелькнула и исчезла. Исчезновение паче смерти. Еще она не знает, что коснулась самого средостения боли. Боли ее рода. Фу, как высокопарно! И потому неловко. Просто она вспомнила, как уводили маму. И сердце ее сжалось до размера высушенной сливки.
16
Лилию Ивановну так и не нашли. Наступило время потерянных людей, хотя, как явствует дальше из этого скромного сочинения, такое время просто никогда не кончалось. Майка, плача о матери и одновременно ругаясь с ней, ища ее в моргах и больницах и испытывая облегчение («не она! не она! не она!»), все-таки и слегка ликовала, потому как процесс обмена был завершен и ей обломилась удача, что там ни говори. И центр, и отдельная комната для Димочки, и потолки, как у бывших людей, а самое главное… самое… Этот политический проходимец из кавэенщиков, то бишь бывший муж, уже цокнул зубом, переступив порог ее квартиры, и сказал: «Красиво живешь, Параскева!» Тут было два момента: момент его зависти – самоочевидный – и момент нежности – потайной. Параскева – домашнее, постельное имя, имя только для них двоих, сим-сим или сезам их сокровенно-откровенных отношений. Майка от его слов вздрогнула от копыток до маковки, но стреножила чувства. А измену, оскорбление подняла до самого
– Да пошел ты!
И тем не менее ликование от слова в ней поселилось.
Астра звонила, спрашивала о сестре и успокаивала племянницу: никуда, мол, не могла деться Лилия Ивановна, взрослый, разумный человек, еще, слава богу, не в маразме. Просто она делает им всем назло. Астра говорила эти слова с чувством, как бы видя всю тенденцию жизни Лилии Ивановны: делать другим назло, а себе исключительно удобно.
Из прошлого выплывали расписные Стеньки Разина челны, и на них громоздилась история с их мамой. Как та вызывалась сестрой, когда была нужна, а потом выпихивалась в грудь, когда была без надобности.
О себе Астра в этот момент думала в превосходной степени. Она копила в себе хорошее, собираясь к Жорику.
– Я поеду на разведку, – объясняла она мужу Николаю Сергеевичу. – Хотя заранее знаю: там хорошо. Столько умных людей не могут уехать туда, где плохо.
Николай же Сергеевич от слов этих становился вялым и неконтактным. Он не загорался внутренней идеей отъезда, и Астра думала: вот она, разница крови. Вообще с той минуты, как где-то на облаке желания поселился шинкарь, Астра думала о собственной крови с нежностью, смешной для пожилой леди. Николай Сергеевич новаций в природе супруги не заметил и был, грубо говоря, не в курсе. Астра даже присмотрела себе новое имя, более подходящее ее новому составу. Например, как она узнала, еврейским было имя Анна. Кто бы мог подумать, но нате вам: Анна Каренина носила еврейское имя. На него Астра и наметила сменить свое. Пока она туда-сюда клокотала над ономастическими задачками, Николай Сергеевич ушел в себя так далеко, что окликающая его жена не получила ответа, обиделась, но и этим его не проняла, а когда он сподобился вернуться из собственного за-бредания, то очень удивился, обнаружив в доме малознакомую женщину с оскорбленно поджатым ртом. Николай Сергеевич печально задумался над всем этим, но задумался тайно. Он как-то враз решил, что его последующая жизнь не будет и не должна проистекать из предыдущей, и, опять же в тайне, высадил план новой жизни в виде письма в город Таганрог, где должна была быть его родственница, потомственная хранительница чеховских мест, покинуть которые она могла только если бы случился разлив Азовского моря с последующим затоплением Таганрога. Но и тогда… Впрочем, это уже страшное. Николай Сергеевич чувствовал желание прибиться к другому берегу. Но Астра была как бы без понимания. Она дотошно выясняла, сколько ей может стоить перемена паспорта, в котором она уже Анна и еврейка, с другой стороны, она не хотела, чтоб это стало достоянием всей улицы. Процесс шел тайный.
Как естественно и легко раздваиваются тропы. Это хорошо видно, если зависнуть на старенькой самолетной стрекозе, зависнуть и восхититься мудростью раздвоений, расчетверений дорог. Если же нет У-2 – а его нет и неоткуда взять простому человеку, – то можно зависнуть и над муравьиной кучей. Тоже красиво и наглядно, Как в анекдоте про пограничника, который сравнивал на вкус до боли родное слово «ж…» с чужим и неизвестным – «дупа». «Тоже красиво!» – восхищался он, удивляясь чудности языка, который для замечательного места в любом народе находит замечательное слово. Так и мы…
Не мы – Астра и Николай Сергеевич. Они еще живут вместе, но тропы уже торят разные.
Когда Астра снова приехала в Москву с уже новеньким паспортом (два миллиона и золотые серьги – еще то золото – с камушком никаким, но как бы бриллиантовым), она застала там странную женщину в балахонистом платье, которое могло скрывать все, что угодно, – и шестьдесят кг и восемьдесят пять. «У вас платье на вырост», – сразу, с порога съязвила Астра, ибо была уже Анной, была другой и могла легко, с места в карьер сказать человеку возникшую мысль-гадость.