Воскрешение из мертвых. Белые шары, черные шары
Шрифт:
— А что же м н е теперь делать? — осторожно, но все же подчеркивая это «мне», спросил Боярышников. — Что вы м н е посоветуете в сложившейся ситуации, Константин Александрович?
— Как что? Отдыхайте, делайте физзарядку, одним словом, готовьтесь к защите. И ничего больше.
Глядя на Боярышникова, засуетившегося и собравшегося наконец уходить, Творогов впервые за сегодняшний вечер подумал, что он сам при аналогичных обстоятельствах, в молодости, ни за что не решился бы вот так бесцеремонно явиться домой к своему руководителю, к заведующему лабораторией, доктору наук. Полыхай даже его диссертация синим пламенем, все равно не решился бы. А вот Женька Синицын… Тот бы смог, тот бы не колебался… Он всегда смеялся над теми запретными барьерами, которые выстраивал в своей жизни Творогов…
ГЛАВА
На следующий день вся лаборатория уже знала об угрозе, нависшей над диссертацией Мили Боярышникова. Боярышников, конечно, не пожалел красок, расписал все самым выразительным образом. На что, на что, а на это он был мастер.
Для доброй половины сотрудников лаборатории вся синицынская история, все, что происходило когда-то, много лет назад здесь, в стенах института, было теперь лишь смутным институтским преданием, отзвуки которого нет-нет да и возникали на лабораторных семинарах или производственных совещаниях. Сама же эта фамилия «Синицын» не вызывала у них никаких личных ассоциаций, никаких личных эмоций или воспоминаний — одно только любопытство, желание собственными глазами взглянуть на странного человека, который, казалось, уже вроде бы и не существовал вовсе в реальном мире, а был лишь мифом, лишь неким отзвуком определенного, давно прошедшего времени, «плюсквамперфекта», своего рода исторической вехой в летописи лаборатории, да, пожалуй, не только лаборатории, но и всего института: «А помнишь, это еще во времена синицынской истории было?.. Ах да, ты же тогда еще не работал…» И вот теперь этот институтский призрак вдруг объявился, вдруг готовился обрести плоть, доказать реальность своего существования.
Больше всего это неожиданное событие и его возможные последствия волновали тех, кому предстояло защищаться вскоре после Боярышникова. До сих пор среди соискателей из лаборатории Творогова не было ни одной осечки, марка работ, выходивших из этой лаборатории, была высока, и сам по себе этот факт всегда придавал уверенности и оптимизма будущим кандидатам наук. И вдруг теперь впервые потянуло тревожным ветерком.
Это новое настроение — настроение настороженности и беспокойства и вместе с тем легкой, веселой, чуть нарочитой бесшабашности: «А, где, мол, наша не пропадала!» — сразу уловил Творогов, едва лишь перешагнул порог лаборатории. Он обошел все шесть комнат, где работали его сотрудники, и всюду чувствовал на себе заинтересованные, любопытные взгляды, словно по выражению его лица, по его поведению, по тону, каким задавал он короткие будничные вопросы, люди старались определить, насколько в действительности серьезно, опасно для всей лаборатории или, по крайней мере, лично для Творогова все то, о чем уже успел столь драматично поведать Боярышников.
Днем к Творогову неожиданно заглянул старик Корсунский. Удивительно — иной раз по нескольку дней не показывается Илья Семенович в институте, а тут возник мгновенно. «Чутье, — как сказал бы в свое время Женька Синицын, — профессиональный нюх, если выразиться точнее». Хотя, если уж быть справедливым, чутье здесь, конечно же, было ни при чем — просто кто-то уже позаботился, позвонил, просигнализировал. И правда — ну как же не сообщить Корсунскому такую новость? Кто-кто, а он-то отлично помнит Синицына, у него есть для этого все основания.
Корсунскому недавно перевалило за восемьдесят, но он все еще бодр, подвижен, суетливо-деятелен. Был он в свое время и заместителем директора, и заведующим лабораторией, а теперь пребывает в должности консультанта. Кроме того, он — давний и неизменный член ученого совета.
Здороваясь, Корсунский непременно целовал руки женщинам. Делал он это обстоятельно, как бы исполняя некий чрезвычайно важный обряд. Готовясь к поцелую, он галантно сгибался, почти переламывался пополам и как-то странно, дудочкой, складывал губы, сильно выпячивая их вперед. «Киплинг ошибся, утверждая, что у слона вырос хобот оттого, что он в юности повстречался с крокодилом, — заметил как-то давно Женька Синицын, глядя издали на Корсунского, склонившегося к руке лаборантки, — у слона вырос хобот оттого, что он слишком часто целовал руки женщинам». Женькины остроты были опасны — они крепко впечатывались в память. Вроде бы и не старался Творогов вспоминать эту давнишнюю шутку, но она словно сама собой обязательно возникала в его сознании, когда он видел Корсунского, целующего женскую руку. Впрочем, молоденькие лаборантки, завидев Корсунского, всякий раз старались незаметно выскользнуть из комнаты.
— Как поживаете, милый юноша? — Это обращение к Творогову Илья Семенович Корсунский усвоил еще в те времена, когда Творогов только-только начинал работать в институте. — И не смотрите на меня так недоверчиво: по сравнению со мной вы всегда останетесь юношей. В этом ваше преимущество. Не спешите отказываться от него.
«Как ты выносишь этого «милого юношу»? — сказал однажды Творогову Женька Синицын. — Вот попомни мое слово: эти старички еще пересидят в институте нас с тобой и всегда будут мэтрами, законодателями, мудрецами, основоположниками, а мы с тобой так и будем при них вечными юношами, подающими надежды, многообещающими мальчиками для той работы, которую они уже разучились делать сами…»
«Нельзя быть таким нетерпимым к окружающим, надо уметь прощать хотя бы некоторые из их слабостей», — ответил тогда ему Творогов.
«Ты у нас, кажется, становишься непротивленцем, — сердито отозвался Женька. — Прощай, прощай, будь добреньким, посмотрим, что от тебя в конце концов останется…»
Кажется, именно тогда они в первый раз серьезно — до недовольства друг другом — поспорили между собой, кажется, именно тогда…
— Это верно, — спросил Корсунский, понижая голос, — что наш уважаемый Евгений Николаевич собирается вновь почтить нас своим присутствием?..
Он спросил об этом с легкой, быстро промелькнувшей по лицу улыбкой, — лично его, Илью Семеновича Корсунского, это событие, Женькино появление, сейчас никак не задевало, скорее оно могло лишь забавлять его, лишь вызывать любопытство и ничего больше.
— Не знаю, — сказал Творогов. — Думаю, у нас с вами один и тот же источник информации.
— Странно, не правда ли? — продолжил Корсунский. — Подумайте только, в какое нелепое положение ставит он руководство своего института! Впрочем, это всегда было в его характере. Характер, характер… Как он все-таки много значит!.. Вот говорят: талант, способности, одаренность, а я скажу — э-э, нет, не забывайте, товарищи дорогие, о характере. Иначе никакие способности, никакие таланты не выручат, все прахом может пойти. Пример уважаемого Евгения Николаевича — убедительнейшее тому доказательство. Ведь он очень способным молодым ученым был, можно сказать, немалые надежды подавал, по-моему, не было тогда в институте человека, кто бы этого не признавал. Я, например, до сих пор помню первые его статьи, я и сейчас на них ссылаюсь в своих работах. Не зря Федор Тимофеевич его, что называется, за ручку тогда в институт ввел, сам, самолично и поддерживал, и помогал ему — да вы сами помните все это, что я вам рассказываю! А как он отплатил Федору Тимофеевичу, как отблагодарил! Вот вам способности, а вот вам и характерец…
Да, что верно, то верно. Теперь, оглядываясь назад, думая о том давно прошедшем времени, Творогов и сам отчетливо видел, что Синицын был наделен какой-то странной способностью, каким-то несчастным свойством характера — портить отношения с людьми, которые его любили, которые к нему хорошо относились, которые ценили его и пеклись о нем, как будто мало было ему этих отношений, как будто сидела в нем какая-то непонятная тяга непременно испытать их на прочность, на разрыв. Что это было — вздорность, неуравновешенность характера, сумасбродность талантливого человека, беззаботная мальчишеская самоуверенность вчерашнего студента?
— А сама по себе эта нынешняя его затея — явиться сюда, в институт, на защиту — разве это тактично? Нет, лично я не имею к нему никаких претензий, хотя с нами, со стариками, он в свое время не церемонился. Но я уже давно все простил и забыл, я — человек незлопамятный. Но все же являться, как ни в чем не бывало, в институт, где он стольких людей незаслуженно обидел, оскорбил даже, в этом есть что-то… мягко говоря, вызывающее. Пусть, пусть многих уже нету, и многое изменилось в нашем институте, новые люди пришли, это все ясно, но есть же и те, кто хорошо помнит. Существует, в конце концов, память о Федоре Тимофеевиче, которая нам далеко не безразлична…