Воскресший, или Полтора года в аду
Шрифт:
Очнулся от скрипа в голове:
— Ну и как, хорошо там, наверху?
Ничего не ответил.
А сквозь веки огонь синего сияния жжет. Вот как! Дали глотнуть воздуха, дали воли глотнуть. И обратно! Суки! Гады! Палачи! Тошно мне стало до невыносимости, до спазмов в животе. Да неужто мне теперь извечно так маяться?! Неужто хуже меня и грешников на свете белом не было?!
А в уши вдруг скрип:
— Как не было. Было. Гляди!
И опять крайний чешуйчатый гад, только который с другой стороны от главного дьявола стоял, ручищу тянуть стал. Протянул куда-то за спину мою.
— Смотри! — говорит.
Обернулся я. Сам плачу, сдержать себя не могу. А он прямо в синем плавящемся воздухе за спиной когтем круг очертил — и вывалился тот круг, будто картонный был, и отверзлось словно окно в какую-то геенну огненную без конца и края. Вот тогда
А скрипучий голос опять:
— Ну что, подонок! Будешь еще кому завидовать?!
Это я сейчас, когда кропаю эти записи, тереблю измученную память, все их слова по-свойски даю, чтоб смысл дошел. А ведь там все иначе было, там нет слов — ни одного! — там все это прямо мыслями, как гвоздями в мозг вколачивается. И главное, ни одного слова знакомого, ни одного выражения, а все понятно, лучше, чем на родном языке. Долго я голову ломал надо всей этой премудростью, но так ни до чего и не допер! Не могу выразить, и все тут! Одно могу только сказать, к примеру: язык наш в тыщи раз проще ихнего мысленного языка, это как если собачий язык сравнить с человечьим — у собак «тяв-тяв» и «гав-гав» а у нас слов всяких уйма, только все эти слова вместе взятые, все, чего ими можно выразить — это для них то же самое «тяв-тяв» и «гав-гав». Короче, когда кто попадет, тогда сам и узнает…
Примечание консультанта. Обостренное до неестественной яркости, цветности, четкости, множественности восприятие свойственно индивидууму при различных психопатологиях от алкогольных психозов, наркотических галлюцинаций до тяжелых психических заболеваний. Но как мы уже отмечали, во всех вышеупомянутых случаях ни один из больных не в состоянии последовательно, четко и ясно изложить по памяти своих "видений". В данном же случае мы сталкиваемся с неизвестным науке феноменом. И в связи с этим можем сказать следующее: в свете углубленного изучения мироощущений индивидуума, находящегося в состоянии полной или глубокой смерти, когда вся рецепторная система работает на пределе (а возможно, и за известными нам пределами) своих возможностей, видится совершенно иная картина "болезни". Сверхвосприятие в ином измерении — это, по всей видимости, индивидуальная реакция постлетального мозга покойника на объективную сверхреальность, не доступную живым. Это в корне меняет отношение к так называемым "галюциногенным психозам", "наркотическим кошмарам", которые традиционно рассматриваются как нечто иллюзорное, существующее только в болезненном "воображении" наркомана, алкоголика, психически больного. Но пришло время пересматривать эти устаревшие взгляды. Уже сейчас с достаточной долей уверенности мы можем сделать вывод, что все описанные выше патологические состояния есть состояния пограничные смерти, то есть иному миру, иному измерению. В этих пограничных состояниях, когда "больной" как бы частицей своего мозга (точнее, сверхсознания) проникает в это измерение мертвых, видит чужую реальность, необычайно четко, красочно, но все же сумбурно. В случае летального исхода «больной» полностью погружается в эту сверхреальность, начинает осмысленно ориентироваться в ней, логически усваивать ее. И наоборот, если, больной" выживает, возвращается в наш мир, его сознание не способно донести ничего конкретного и связного, кроме
Меня упрашивать не надо было. Сразу завопил, хоть горло и драло как наждаком.
— Не буду! Отпустите! Не буду!!!
И эта сучья лапа с когтем, сунув меня напоследок в самый сноп, так что дым из меня повалил, выдернула из геенны — только рваный круг в синем сверкающем воздухе сузился и пропал, будто и не было ничегошеньки.
Я отдышаться не могу. Опять в грязище и блевотине перед моими дьяволами-судьями ползаю, а уже хриплю, до того заело, до того нестерпимо стало, хриплю, знаю — они все слышат.
— Чего издеваетесь, сволочи! Чего мучаете?! Давайте ваше судилище! Ну давай! Мне бояться уже нечего!
А в голову снова скрипуче, гвоздями:
— Никто тебя, негодяя, судить и не собирается, Это там, наверху, в такие игры играют. А мы вот собрались посмотреть на тебя, да и все. Поглядим, чего такое дерьмо стоит, может, и в оборот пустим. У нас времени — вечность впереди.
И самый главный дьявол, тот, что посередине, вдруг пасть раззявил — я думал, смеяться начнет — нет, у него из пасти пена пошла желтая и слюна кровавая струйками вниз потекла. Вгляделся я — и опять вывернуло меня на изнанку. У него из этой смрадной поганой пасти торчали чьи-то руки, ноги, головы изуродованные. Видать, не просто время терял, на меня поглядывая, а еще и жевал кой-кого из грешников, мать ихнюю! Не жаль мне их было, но гадко и мерзко стало! Лучше в пасть крокодилу, динозавру какому-нибудь, только не в эту дьявольскую, поганую и сверкающую, смрадную и дымящуюся. И тут он облизнулся вдруг. Но как! Длинный зеленый раздвоенный язык обмахнул шершаво-слизистой теркой ужасную рожу, только посыпались вниз чьи-то отгрызенные и перекушенные головы и кисти.
Завыл я от тоски. Почувствовал, что и меня не минует чаша сия. Но никто не тянулся ко мне, чтобы сожрать, заглотнуть в пасть. Наоборот, заметил я, что все эти тринадцать чудовищ время от времени нагибались вниз и сквозь какие-то щели с шумом и сопеньем втягивали в себя чего-то розовое, извивающееся. И увидел я, что это были людишки — жалкие, беззащитные, все как один выбритые наголо. Вот их-то и жевали, их и выплевывали потом — и главное, все как-то между делом, как, скажем, какой-нибудь мужик или баба семечки лузгают, а сами болтают, по сторонам глядят…
А голос опять гвоздем в мозг:
— Не будет тебе никакого Суда. Не достоин ты его, червь мерзкий и ничтожный!
И вдруг ожила подо мной жижа поганая, потянулись из нее желтые руки, без ногтей, мягкие, словно из них кости повытаскивали, цепляться стали, вниз тянуть. Слабые они, совсем слабые — вырваться запросто можно, но ведь много, от одних освободишься, а уже другие тащют, хватают, в самую преисподнюю тянут. Обуял меня ужас. Но слышу в мозгу:
— Рано! Рано еще!
И пропали все эти руки, словно и не было. А один из чудовищ вытянул шею, приблизил ко мне свою зловонную морду и глазами мне мысль в мозг послал, только зрачки треугольные кроваво полыхнули:
— Не спеши! Ведь у тебя еще должники есть. Может, посчитаешься с ними перед уходом-то, а?!
И такая страшная злоба с ехидой вместе из него вылилась, что понял, не отпустят, не простят, милости не жди.
— Получай первого! — проскрипело.
И коготь будто прорвал какое-то черное полотно над головой. И вывалилось оттуда существо какое-то голое, шмякнулось в грязь и жижу, поднялось на колени… Гляжу, глазам не верю! Да это ж убийца мой, черный, кровник проклятущий, тот самый, низенький, что топором меня по затылку охреначил! Аж задрожал я весь, потом облился, сердце мое измученное в ребра молотом ударило.
— И тебя, сука, сюда! — заорал я, не удержался. — Пора, гадский потрох, давно пора! Ну, держись!
А он голову выше еще поднимает, глядит на меня, сообразить ни хрена не может. А на шее у него веревка бол тается, петля какая-то… До меня и доперло, со злорадством я ему:
— Ну, чего, дорогой мой, тебя там, наверху, немножко повесили, вздернули! Чего молчишь?
И вдруг прямо под ногами моими топор образовался, тот самый топор, будто из воздуха или грязи, лежит, поблескивает. Но я решил не спешить — у меня ведь тоже, как и у этих чудовищ, вечность впереди.