Восьмая личность
Шрифт:
– Полагаю, это было тяжело, распрощаться с ним.
– Да. Это…
Я чувствую ее волнение, замечаю, что она замолчала на полуслове. Что у нее приоткрыты губы.
– Это было?.. – подбадриваю ее я.
– Это было тяжело. Болезненно. Я страшно по нему скучала.
Я сажусь чуть боком, опираясь на один подлокотник. Я должен соответствовать образу психиатра: нога на ногу, слабая улыбка, глубокая задумчивость. Между нами стоит коробка с бумажными салфетками.
Она теребит прядь длинных каштановых волос, улыбается, затем передает мне заполненные анкеты – требование для всех новых
– Вижу, что ты не заполнила раздел о лекарственной терапии, – говорю я.
Пауза.
– Для этого есть причина?
– Я не хочу, чтобы на меня вешали ярлыки. Или приписывали диагноз, – поясняет она.
Хмурясь, я вопросительно смотрю на нее и прошу внести ясность.
– Мне не нравятся ярлыки, – ощетинивается она. – Они ведут к патологизации.
– Понятно.
Менее опытный психиатр приступил бы в этот момент к действию, стал бы сотрясать воздух словами – из страха перед тишиной, нежеланием пациента говорить, что-то недоделать. Но, бросаясь в атаку, психиатр забывает о том, что надо слушать. Он забывает, что речь не о нем и задача не в том, чтобы избавить его от дискомфорта.
Так что я молчу.
Именно в такие моменты происходит все хорошее. В такие моменты эмоции получают встряску и чувства поднимаются на поверхность, давая пациенту время поразмышлять, а психиатру – понаблюдать. Алекса неотрывно смотрит на картину маслом над моей головой – это пейзаж с английской береговой линией.
Она медлит, выражение на ее лице неясное, сложное. Ее взгляд скользит по вздымающимся скалам и кружащим чайкам, по белым бурунам, разбросанным по чернильным водам Дуврского пролива. Мы сидим тихо. Тиканье часов на моем письменном столе звучит громко, как звон колокола. Я вижу, что молчание успокаивает ее, и не делаю ничего, что могло бы нарушить его. Однако меня неожиданно охватывает ощущение одиночества, и я задаюсь вопросом, о чем она там думает, что ее так заинтересовало, почему она утратила внимание к нашему терапевтическому танцу.
«Терпение, – говорю я себе. – Жди».
В конечном итоге она отводит взгляд от картины, но, замечая мой выжидательный взгляд, опускает глаза долу.
Я откашливаюсь.
– Ярлыки могут привести к патологизированию, – говорю я, возвращаясь к ее последнему высказыванию, – но иногда диагноз бывает полезен. Ведь было бы глупостью и даже беспечностью выписывать аспирин при повреждении мозга, бандаж при сломанном запястье или гомеопатию при глубокой депрессии.
Она морщит лоб.
– Я боюсь, что меня неправильно поймут, – говорит она, – что мне наклеят ярлык. Заклеймят каким-нибудь видом сумасшествия.
– Ты считаешь себя сумасшедшей?
Она пожимает плечами.
Я наклоняюсь вперед.
Она откидывается на спинку.
– Сумасшествие – это состояние ума, – говорю я, – такое страшное, что от него хочется убежать. Возможно, ты всегда считала себя сумасшедшей. И сейчас, придя сюда, ты как бы подтверждаешь это, верно? Ты больше не можешь это скрывать. Люди все равно все узнают.
Она изумленно таращится на меня.
– Я не хочу, чтобы все считали меня чокнутой, – шепчет она.
– Все?
– Ну, в основном мачеха.
Я снова заглядываю в анкету.
– Ты живешь с мачехой… Анной. Какая она?
– Зануда. Все еще обращается со мной как с ребенком.
Ее дыхание учащается.
– Она поселилась у нас вскоре после того, как мама покончила с собой, и стала заботиться обо мне, ну, обо мне и отце… пока он не слинял, не бросил нас. Мне было шестнадцать.
– Он не взял тебя с собой?
– Я ему была не нужна.
Пауза.
– Обидно было?
– Пфф. Я видела, что это неизбежно.
– Как так?
– Ему стало скучно. Я наблюдала, как Анна пытается вернуть его, но чем упорнее она старалась, тем сильнее он презирал ее. А потом он с кем-то познакомился. С кем-то помоложе.
– Я имею в виду, тебе было обидно, что он не взял тебя с собой?
Она пожимает плечами, отмахиваясь от моей попытки добраться до ее чувств.
– Анна, естественно, предположила худшее. Что я сорвусь с катушек, сломаюсь. Но я испытала облегчение, когда он ушел. Ну, какая-то часть меня испытала.
– Мы с тобой попытаемся держаться подальше от предположений, – говорю я. – Мы будем работать с чувствами, моделями мышления и поведения, со сновидениями. Иногда, возможно, будет трудно.
Она опять пожимает плечами. Садится прямо и откашливается.
– Я принимала «Сероквель», но он мне не подошел, – говорит она, отводя назад плечи. На этот раз ее голос звучит уверенно. – От него я чувствовала себя уставшей и стала набирать вес. На руках появилась какая-то мерзкая сыпь.
– А сейчас?
– Сейчас я принимаю «Рисперидон».
– Сколько?
– Четыре миллиграмма дважды в день.
– Помогает?
– Кажется, но я хочу сократить дозу. А в конечном итоге вообще отказаться от него.
– Связано ли это с тем, что ты и весь остальной мир считаете сумасшествием? То есть если ты принимаешь лекарство, значит, ты сумасшедшая?
– Ну, вроде того.
– Ясно.
– А еще мне не нравится зависеть от чего-то.
– От чего именно?
– От людей, мест, вещей.
– И от Джозефа… доктора Эпплбаума, твоего прежнего психиатра?
Она смотрит на меня с вызовом.
– Я стала зависимой. Он ушел на пенсию.
Я несколько мгновений молчу, глядя в анкеты.
– Ты фотограф? – спрашиваю я.
– Вроде того, – отвечает она. – Недавно окончила университет. Я уже говорила по телефону, я ищу работу.
– Фотографа?
Она кивает.
– Какой вид фотосъемки?
– Фотожурналистика.
– Интересно, – говорю я. – А почему тебя привлекла именно такая деятельность?