Восьмерка
Шрифт:
«Джоги» на другом конце нашего городка. Общественный транспорт в такое время возит только работяг — и то в обратную от ночного клуба сторону… если вызвать такси — оно тоже явится не раньше чем через двадцать минут… самый верный вариант — поймать тачку на дороге.
На том и порешил.
Джинсы, шершавая рубашка навыпуск, ботинки, куртка. Часы еще. Только браслет у них раскрывается, если сильно взмахнуть рукой. Минут через пятнадцать точно взмахну.
На улице холодно, седьмое марта, мерзость.
Ловя попутку, сильно жестикулировать нельзя,
Нашел место между луж, поднял руку.
Работы в городе все равно нет никакой, калым был нужен многим, и тормознул самый первый. Второй тоже тормознул, но было поздно.
— Северный микрорайон, — сказал я водителю, заползая на задние сиденья.
Цену он не назвал, но у нас пятьдесят рублей — от края до края в любое время, так что не о чем торговаться.
Только тут я вспомнил, что денег у меня нет; мало того, их и дома не было.
Зарплату нам не платили уже три месяца, зато дважды выдавали паек консервами. Я ими до сих пор не наелся. Тушенка, пахучая, как лошадь, сайра, розовая и нежная настолько, что две банки за раз без проблем, консервированная гречневая каша с мясом — ледяная и белая, как будто ее привезли с Северного полюса. Если разогревать эту гречку — каша сразу становится черной, как будто ее сначала пережарили, а потом уже разложили по банкам, что до мяса — оно тает на глазах, и остается только жирная вода по краям сковородки. Чтоб все мясо не растаяло, приходится снимать сковороду с огня раньше времени — и глотаешь потом гречневые комки с одной стороны горячие, как огонь, а с другой — ледяные и хрусткие.
Но тоже вкусно.
— Куда так рано? — спросил водитель, который сначала, по местному обычаю, сидел с лицом неприветливым, как рукав телогрейки, а потом сам заскучал от своей хмурости.
— Езжай быстрей, жена рожает, — соврал я. Не было у меня никакой жены.
— Нашли время, — сказал он, почему-то снова озлобясь.
— Тебя ж нашли время родить… — сказал я, подумав. — …Вон к «Джоги» рули.
— Она у тебя в клубе рожает? — спросил он.
Отвечать мне не пришлось, потому что фойе клуба стеклянное — и пока мы подъезжали к ступеням, все происходящее успели рассмотреть.
Лыков, Грех и Шорох работали руками и ногами; те, над кем они работали, расползались по углам, как аквариумные черви. Стекло то здесь, то там было в красных мазках, странно, что его не разбили.
Я выпрыгнул из машины, и хмурый сразу умчал, тем самым разрешив мою проблему с оплатой его труда.
Когда я ворвался в фойе, никакой необходимости во мне там не обнаружилось. Победа была за нами как за каменной стеной. Даже пнуть кого-либо ногой не имело смысла.
Сама атмосфера в фойе была спокойной и рабочей. Лыков поднимал с пола борсетку, которую, наверное, сразу осмысленно выронил, как только вбежал. Грех хлопал по карманам в поисках зажигалки и никак не находил. Шорох гладил скулу и сосал губу.
Три вялых полутрупа лежали по углам. Один свернувшись, как плод в животе, другой ровно вытянувшись вдоль
Тот, что вдоль плинтуса, был без ботинок, который плод в животе — с оторванным воротником, а колобок сидел в луже крови и подтекал.
— Пойдем? — сказал Грех, наконец, прикурив.
Тут из клуба выглянул в фойе местный диджей, знакомый мне пугливый очкарик с неизменной слюной в уголках рта. Поводил глазами туда-сюда, то ли считая, то ли опознавая полутрупы.
Получилось так, что я стоял ровно посередь поверженных, а Грех, Лыков и Шорох уже у выхода — но с таким удивленным видом, как только что вошли. Завидев очкарика, Грех сказал мне, кивнув на битых:
— Ну, ты уделал пацанов, бес. За что хоть?
Я хмыкнул, довольный юмором.
Очкарик не без ужаса глянул на меня и пропал. Мои пацаны коротко хохотнули.
Лыков был чернявый, невысокий, похожий на красивого татарина парень, в юниорах брал чемпиона Союза по боксу. Дрался всегда спокойно и сосредоточенно, с некоторым задумчивым интересом: оп, не упал, оп, а если так, оп, и вот еще снизу, оп.
Грех, напротив, дрался, как чистят картошку в мужской компании, — весело, с шуточками, делая издалека длинные пассы и попадая в любую кастрюлю так, что холодные брызги летели во все стороны. Если прилетало ему — то стервенел, хватал что ни попадя с земли, потом сам не помнил, как дело было.
Шорох славился беззлобностью характера, почти всегда улыбался, щурились разноцветные глаза. Лицо у него было как будто обмороженное — оттого на его щеках всегда странно смотрелась щетина: бомжа напоминал. Но ему шло, мне он казался симпатягой, только девушки не всегда разделяли мое мнение. Что с них взять, дур.
Дрался он всегда будто бы понарошку, никого всерьез не желая обидеть, но вместе с тем умело и быстро.
Он вкратце рассказал, что доколебались к нему вообще без повода — опустевший клуб скоро уже закрывался, а Шорох сидел где сидел неподалеку от этой троицы и ленился идти домой — дома у него, без сна и покоя, шло постоянное родительское бухалово, которое он не разделял и видеть не хотел.
— Чего тебе надо тут? — спросил у него один из трех.
— Ничего, сижу, — сказал Шорох, улыбаясь.
— Вали отсюда, — сказали ему. Может, подумали, что подслушивает.
Шорох хмыкнул и остался сидеть, качая ногой.
Через три минуты эти вызвали его в туалет — «Ты чего какой непонятливый?» — и не смогли, придурки, даже свалить, хотя все были парни качественные, при плечах и шеях. Месили втроем, Шорох нырял, уходил, нырял, уходил, потом дыханье кончилось, забился в угол, но так и не упал, даже не присел — просто стоял, закрыв голову руками и пережидал, пока те, сменяя друг друга — тесно ж в углу, — бьют его ногами по ногам, норовя попасть в пах и в живот, и руками по рукам, но целясь по лицу.