Воспитание Генри Адамса
Шрифт:
1. КУИНСИ (1838–1848)
Если встать под сенью бостонского Стейт-хауса, [1] спиной к особняку Джона Хэнкока, [2] очутишься на небольшой улочке Хэнкок-авеню, которая тянется, вернее, тянулась от Бикон-стрит, окаймляющей участок, где находится Стейт-хаус, к Маунт-Вернон-стрит, что на вершине Бикон-хилл. [3] На этой улочке в третьем доме вниз от Маунт-Вернон-плейс 16 февраля [4] 1838 года родился мальчик, которого несколькими днями позже окрестил его собственный дядя, священник Первой церкви — этой цитадели бостонского унитаризма, [5] дав имя Генри Брукс Адамс.
1
Бостонский Стейт-хаус — так называемый «дом штата», «ратуша» или «капитолий» штата Массачусетс, принадлежащий законодательным органам штата. Символ административной власти.
2
Хэнкок, Джон (1737–1793) — крупный американский судовладелец
3
Бикон-хилл — административный центр Бостона, возвышенность, на которой расположен капитолий штата Массачусетс.
4
16 февраля 1907 года — день рождения Г. Адамса, когда ему исполнилось 69 лет.
5
Унитаризм (от лат. unitas — единство) — протестантское движение XVI–XX веков, приверженцы которого отрицают догмат троицы, а также вероучение о грехопадении и таинстве. С XIX века международным центром унитаризма стали Гарвардский университет и церкви Бостона.
Родись этот мальчик под сенью Иерусалимского храма, где дядя-первосвященник, совершив обрезание, нарек бы его Израилем Коганом, судьба вряд ли наложила бы на него более четкое тавро и убрала с его пути больше преград в скачках на призовые места, уготованных грядущим веком. Однако и рядовой путешественник по жизни, не вступающий на ее ристалища, тоже не прочь получить, так сказать, проездной билет, гарантирующий безопасность, предоставляемую давно обкатанными средствами передвижения. Пользоваться подобными гарантиями порою скучно, зато удобно, и тот, кому они нужны, ощущает необходимость в них беспрестанно. Гарантии, которыми располагал Генри Б. Адамс, ста годами ранее обеспечили бы успех в жизни любому молодому человеку, и, хотя в 1838 году их ценность по сравнению с 1738 годом несколько снизилась, сам факт, что начало этой карьеры двадцатого века было связано с созвездием имен и названий, уводивших во времена колоний, в допотопные времена — Первая церковь, бостонский Стейт-хаус, Бикон-хилл, Джон Хэнкок и Джон Адамс, [6] Маунт-Вернон-стрит и Куинси, сгрудившихся у колыбели с десятью фунтами слепой младенческой плоти, — был настолько необычным, что даже много лет спустя, когда младенец вырос и уже знал, чем все разрешилось, это удивительное стечение обстоятельств дало ему предмет для весьма любопытных размышлений. Что могло выйти из ребенка, который с детства впитывал дух семнадцатого и восемнадцатого веков, но, обретя сознание, оказался перед необходимостью вести игру картами двадцатого? А если бы спросили его заранее — захотел бы он вести ее теми картами, какие послала ему судьба, догадываясь, что примет участие в игре, в которой ни он, ни кто другой не знает и не знал от века ни правил, ни степени риска, ни ставок? Его не спросили, и он ни за что не отвечал. Но даже посвяти его родители в свои намерения, он, несомненно, попросил бы их ничего не менять. Он был бы потрясен тем, как ему повезло. Вряд ли существовало еще хоть одно дитя из родившихся в том же, 1838 году, которому сдали больше козырей. А была ли жизнь честной игрой, где господствовал случай, или же в ход шли крапленые и подтасованные карты, он все равно не мог отказаться играть: ведь на руках у него были одни козыри. Нет, он не мог сказать, как многие другие: я не несу за это ответственности. Он принял существующее положение вещей, стал частью его и, если бы все повторилось вновь, сделал бы это снова, и тем охотнее, что знал всему настоящую цену. В целом, от рождения и до смерти, он оставался пассивным, покладистым участником и партнером в игре, которой была его собственная жизнь. И только принимая во внимание, что он сознательно был лояльным членом общества своего времени, жил с этим обществом в полном согласии, можно полагать, что история воспитания его ума и сердца представляет интерес для него самого и для других.
6
Адамс, Джон (1735–1826) — американский политический и государственный деятель. Был первым посланником США в Великобритании (1785–1788). С последнего десятилетия XVIII века — один из лидеров партии федералистов, представлявшей интересы консервативного крыла американской буржуазии. В 1789–1797 годах — вице-президент, в 1797–1801 годах — 2-й президент США. Его правление отмечено принятием ряда законов против революционной эмиграции из Европы, а также закона о «подстрекательстве», предусматривавшего тюремное заключение за критику правительства.
По правде говоря, он так по-настоящему и не вступил в игру; он с головой ушел в ее изучение, в наблюдение над ошибками участвовавших в ней — и в этом смысл последующего рассказа, без чего тот не содержал бы в себе никакого урока, ни стоящих внимания событий. Это рассказ о воспитании, длившемся семьдесят лег, практическая ценность которого весьма сомнительна, как все ценности, о которых люди не перестают спорить с рождения Каина и Авеля! Но ценность вселенной не исчисляется долларами. Не каждый человек может быть Гаргантюа — Наполеоном — Бисмарком, не каждому дано похищать колокола из Собора Парижской богоматери, [7] но каждый должен нести в себе свою вселенную, и большинству из нас интересно знать, хотя бы в общих чертах, как справляется с этой ношей его сосед.
7
… не каждому дано похищать колокола из Собора Парижской богоматери — имеется в виду эпизод из романа Ф. Рабле (1494–1553) «Гаргантюа и Пантагрюэль» (1532–1552).
В течение трех лет, пока младенец, подобно всем младенцам, рос бессознательно, как трава, вопрос о его воспитании, вставший в 1838 году, оставался открытым, меж тем как внешний мир трудился вовсю, готовя для него новую, его собственную вселенную. Позднее, в пожилом возрасте, Генри Адамс не раз задумывался над тем, не правильнее ли, согласно теории случайностей, рассматривать и себя и этот свой мир как случайное стечение обстоятельств. Подобного случайного стечения обстоятельств человеческий опыт еще никогда не знал. Для него, и только для него, стиралась в труху старая вселенная и создавалась новая. Он и его допотопный Бостон восемнадцатого века внезапно разошлись, разъединились — если не духовно, то физически — в силу ряда событий: открылась железная дорога Бостон Олбани, появился первый пароход, телеграф передал из Балтиморы в Вашингтон известие о том, что Генри Клей [8] и Джеймс Н. Полк [9] выдвинуты кандидатами на пост президента. Шел май 1844 года, мальчику было шесть лет, новый мир был готов принять его, а от старого мира на глаза попадались лишь осколки.
8
Клей, Генри (1777–1852) — американский политический деятель, уроженец Виргинии, переехавший в Кентукки и занимавший умеренную позицию по вопросу о рабстве, один из инициаторов так называемых «Компромиссов 1820 и 1850 годов».
9
Полк, Джеймс Нокс (1795–1849) — американский политический и государственный деятель, 11-й президент США (1845–1849) от Демократической партии. Активный приверженец политики экспансионизма, приведшей к Американо-мексиканской войне (1846–1848), в результате которой США захватили почти половину территории Мексики.
Из всего, чем потом обогатилось для него содержание этого мира, он пока различал только желтый цвет. Первое, что запомнилось, — желтый кухонный пол, на котором он сидит в ярком солнечном пятне. Ему было три года, когда через распознавание цвета он сделал этот первый шаг в познании окружающего мира. Вскоре последовал второй — вкусовое ощущение. 3 декабря 1841 года мальчик заболел скарлатиной. Несколько дней он находился между жизнью и смертью и вряд ли встал бы на ноги, если бы не самоотверженные усилия родных. Но вот, с 1 января 1842 года, он стал поправляться: на него напал неутолимый голод, который, наверное, владел им сильнее всех других чувств — радости или боли, — потому что память не сохранила никаких иных, даже слабых впечатлений от этих дней, кроме одного: в комнату, где он лежит, входит тетушка, а в руке у нее блюдечко с печеным яблоком.
Возможно, для памяти естественно сохранять впечатления именно в таком порядке — от цветовых к вкусовым, но следует предположить, что в воспитании первое место занимает боль. И действительно, третье воспоминание связано с чувством неприятного. Как только врачи разрешили вынести больного на воздух, мальчика, закутав в одеяло, перенесли из небольшого дома на Хэнкок-авеню в другой, куда более внушительных размеров, вблизи Маунт-Вернон-стрит, где его родителям предстояло прожить до конца своих дней.
Переезд происходил в середине зимы, 10 января 1842 года, и Генри Адамс до сих пор помнит, как ему было тяжело, когда под ворохом одеял не хватало воздуха или когда с грохотом двигали мебель.
Болезнь, перенесенная в детстве, играет немаловажную роль в создании человеческой особи, отличной от среднего типа, — правда, в ином смысле, чем приспособляемость и неприспособляемость в естественном отборе. В особенности скарлатина, которая сильно сказывалась как на физическом развитии мальчиков, так и на характере, хотя ни один из них до конца жизни, вероятно, не мог бы сказать, помогла ли она ему в достижении успеха или же, наоборот, помешала. Скарлатина, которой переболел Генри Адамс, приобретала с годами в его глазах все большее и большее значение как фактор его развития. Прежде всего болезнь оказала воздействие на его физическое состояние. Генри отставал от братьев в росте на два-три дюйма и соответственно был уже в кости и меньше весом. Его характер и духовные наклонности, очевидно, также складывались по более утонченной модели. Он не блистал в драках и отличался более чувствительными нервами, чем положено мальчику. Подрастая, он преувеличивал свои недостатки. Привычка ставить все под сомнение, не доверять собственным суждениям и полностью отвергать общепринятые, склонность считать любой вопрос открытым, нерешительность в поступках (исключались лишь явно дурные), страх перед ответственностью, любовь к порядку, форме, качеству, боязнь скуки, тяга к дружбе и нелюбовь к обществу — все эти качества отличают, как известно, уроженца Новой Англии, хотя отнюдь не каждого. Но в случае Генри Адамса они, по-видимому, усугублялись перенесенной им болезнью, хотя он так и не смог решить, был ли происшедший в его развитии крен пагубным для него или благотворным, к добру или во зло для его дальнейших целей. Его братья представляли норму, классический тип, он — разновидность этого типа.
Однако во всем остальном болезнь никак на нем не сказалась; он рос вполне здоровый телом и духом, принимая жизнь такой, какой она была, без труда следуя установленным порядкам и наслаждаясь доступными ему радостями в полную меру наравне с любым сверстником. Он считал себя в высшей степени нормальным, и товарищи тоже считали его таковым. Он отличался от них не типом, а развитием и воспитанием, и различие это явилось, прямо или косвенно, результатом приверженности к традициям восемнадцатого века, которую он унаследовал вместе с именем.
Атмосфера, в которой он жил и воспитывался, была насыщена духом колоний, революции, духом почти кромвелевским; он дышал воздухом, напитанным, казалось, еще со дня рождения его прабабки запахами политического мятежа. У уроженца Новой Англии сопротивление было в крови. Подчиняясь инстинкту, мальчик воспринимал мир через призму сопротивления: бесчисленные поколения его предков рассматривали мир как объект для переустройства, пребывающий во власти неистребленного зла, и не имели оснований считать, что полностью преуспели в его истреблении, — они еще не выполнили свой долг. Долг этот заключался не только в сопротивлении злу, но и в ненависти к нему. Мальчикам естественно видеть в любом принуждении враждебную силу, и, как правило, так оно и было, но уроженец Новой Англии, будь то мальчик или взрослый мужчина, за долгие годы борьбы с духовно ограниченной и враждебной средой привыкал получать удовольствие от ненависти, радостей же у него было мало.
Политика, в практическом ее применении, независимо от того, под какими лозунгами ее проводят, всегда была периодически организуемой игрой на ненависти, а политика в штате Массачусетс отличалась вдобавок такими же резкими перепадами, как и его климат. Новая Англия пленяла главным образом резкостью контрастов и крайностей: если мороз, то такой, от которого стынет кровь, если жара — значит, такая, от которой она кипит; и удовольствию от ненависти — к себе самому, если не находилось лучшей жертвы, — предавались не так уж редко, оно было подлинным и естественным плодом, родившимся на этой почве, а не цивилизованным сорняком, оставшимся в наследство от прошлого. Интенсивностью контрастов отмечалось все вокруг, и все это воспитывало. Двойственность окружающего мира окрашивала жизнь в соответствующие тона. Зима и лето, мороз и жара, город и сельский простор, принуждение и свобода определяли два образа жизни и мысли, уравновешивавшие друг друга, словно два полушария мозга. Город означал зимнее сидение взаперти, школу, соблюдение всех правил, дисциплину, прямые мрачные улицы с шестифутовыми сугробами посредине; морозы, от которых снег скрипел под каблуками; оттепели, превращавшие улицы в бурлящие потоки, которые небезопасно было пересекать; общество дядюшек, тетушек и прочих родственников, при которых детям надлежало уметь себя вести и которых их поведение не всегда удовлетворяло; и помимо всего прочего, неистребимое желание бежать и обрести независимость. Город воплощал в себе подчинение, регламент, единоначалие. Жизнь за городом, всего в семи милях от Маунт-Вернон-стрит, несла свободу, разнообразие, мальчишескую вольницу, нескончаемые радости, доставляемые одним лишь соприкосновением с природой, радости, которые давались без усилий и которыми мальчишки наслаждались с утра до вечера, даже сами того не замечая.