Воспитание Генри Адамса
Шрифт:
Бостонский моралист и реформатор продолжал по обыкновению, подобно доктору Джонсону, сердито топать на ближних ножкою, следуя своим пристрастиям и антипатиям, [600] меж тем как истинные американцы, медленно усваивающие новые и сложные идеи, по-прежнему блуждали в потемках, не умея сообразить, который из двух стандартов сулит им больше выгоды. Как всегда, надлежащий урок им преподали банки. На протяжении полувека банки успели преподать этим козявкам не один мудрый урок, и они, козявки, должны быть им бесконечно благодарны. Но из всех уроков, какие банки преподали Адамсу, ни один не мог сравниться по драматическому эффекту с тем, какой ожидал его 22 июля 1893 года, когда, проговорив все утро о свободной чеканке серебра с сенатором Камероном, пока, сидя вместе на империале почтовой кареты, они через Фуркский перевал не прибыли во второй половине дня в Люцерн, где он и вскрыл письмо от братьев, в котором те просили его немедленно вернуться в Бостон: город сотрясали банкротства, и Адамс, возможно, был уже нищим.
600
… подобно доктору Джонсону, сердито топать на ближних ножкою, следуя своим пристрастиям и антипатиям — имеется в виду известный литературный анекдот о том, что доктор Сэмюэл Джонсон, когда его попросили опровергнуть главный постулат учения Джорджа Беркли, утверждавшего, что окружающий нас мир существует лишь в нашем восприятии,
Быстрейшего способа усвоить жизненный урок, как получить его в виде известия, которое словно обухом бьет по голове, Адамс не знал, а потому поразился собственной тупости: он никак не мог взять в толк, что нанесло ему удар. Страдая много лет бессонницей, он прежде всего испугался за свои бедные нервы — как-то скажется на них беда? — и приготовился провести ночь без сна; однако, сколько ни бился над задачей, каким образом человек, уже несколько месяцев как уплативший до единого доллара все известные ему долги, мог оказаться банкротом, вынужден был отступиться от такой неразрешимой загадки и искать утешения в мысли, что новая беда вряд ли ударила по нему сильнее, чем по другим, более достойным членам общества, и, успокоившись на этом и чувствуя себя добрым гражданином, заснул, чтобы на следующий день отплыть в Куинси, куда и прибыл 7 августа.
Чтобы воспитывать себя заново в пятьдесят пять лет, трудно предложить лучшее начало, чем оказаться перед обрушившейся на вас бедой, когда в течение нескольких месяцев вы находитесь на грани банкротства, не понимая, каким образом попали в такое положение и как из него выпутаться. Мало-помалу создавшаяся ситуация приняла в представлении Адамса следующие очертания: оказывается, банки ссудили ему, в числе прочих, некую денежную сумму — скажем, несколько тысяч миллионов (при банкротстве сумма не имеет значения), — за которую он, в числе прочих, нес ответственность, о чем, как и прочие, ничего не знал. Смешная сторона этой бесподобной ситуации казалась ему очевиднее трагической, и он искренне смеялся над собой, как не смеялся уже много лет. Насколько он мог судить, он не терял ничего, чем действительно дорожил, банки же лишались своего существования. Для него деньги мало что значили, для банков же были вопросом жизни. Впервые банки оказались в его власти. Он мог позволить себе смеяться — как, впрочем, и все общество, хотя мало кто смеялся. Люди осаждали банки, пытаясь выяснить, что те собираются делать. Адамсу вся эта ситуация казалась фарсом, и чем больше он ее наблюдал, тем меньше в ней разбирался. Другие он был уверен — разбирались в ней не лучше его. Какая-то мощная сила, действовавшая вслепую, совершала нечто, чего никто не хотел. Адамс отправился в банк снять со счета сто собственных долларов, кассир отказался выдать ему больше пятидесяти, и Адамс, не проронив ни слова протеста, взял пятьдесят — ведь он тоже отказывал банкам в тех сотнях и тысячах, которые им принадлежали по праву. Каждый жаждал помочь другому, но и те и другие отказывались платить долги, и Адамс не находил ответа на вопрос, кто же повинен в создавшемся положении, ибо и должники и заимодавцы составляли одну корпорацию и были, в социальном смысле, одним лицом. Очевидно, они оказались во власти одной и той же силы; она действовала автоматически; ее эффективность была пропорциональна мощности ее действия, но никто не знал, что она из себя представляет, и большинство людей видело в ней вспышку эмоций — панику, — а это ничего не объясняло.
От непосильного напряжения люди мерли как мухи, и Бостон сразу состарился, обветшал, опустел. Только Адамс лоснился от жира и чувствовал себя вполне счастливым: наконец-то он вновь обрел себя и мог заняться своим прервавшимся на двадцать лет воспитанием. Стоит ли его завершать, он не задумывался — лишь бы оно его занимало; но впервые с 1870 года у него появилось ощущение, что в мире совершается нечто новое и любопытное. С 1870 года значительные перемены произошли в самих действующих силах; старая машина уже не справлялась со своими функциями; где-то, как-то она неминуемо должна была сломаться, а если это произошло бы, задев его непосредственно, ему открылись бы тем большие возможности для изучения всего механизма.
Впервые за много лет, оказавшись в Куинси, Адамс проводил много времени с младшим братом Бруксом и, к своему удивлению, обнаружил, что их волнуют одни и те же проблемы. Брукс, которому тогда уже перевалило за сорок пять, был серьезный историк и глубокий мыслитель. Постоянно нарушая условности бостонского света, он совершенно не вписывался в его атмосферу. Но братьям для беседы не требовалось светской атмосферы: они привыкли обходиться аудиторией из одного слушателя. Брукс открыл и развил исторический закон, согласно которому любая цивилизация следует интересам биржи, и, разработав его для Средиземноморья, теперь разрабатывал для Атлантики. По открытому Бруксом закону, все в Америке, как и в Европе и в Азии, было неустойчиво, постоянно стремясь к новому равновесию и по необходимости его обретая. Любитель парадоксов, Брукс, употребив с пользой десять лет на изучение своего предмета, сумел прийти к новому образу мышления, он сумел очистить свою науку от тьмы дребедени, но, столкнувшись с повседневной действительностью, заключил, что она парадоксальнее любого парадокса. Его мысль не поспевала за событиями. Неустойчивость превосходила все расчеты, а темп ускорения выходил за пределы возможного. Среди прочих общих законов он вывел парадокс, гласящий, что дисгармония между трудом и капиталом в конечном итоге приведет не к коллективизму, а к анархии — мысль, которую Адамс сочтет стоящей изучения.
Когда 19 сентября он возвратился в Вашингтон, буря в основном уже улеглась и жизнь приняла новое обличье, причем столь интересное, что он решил отправиться в Чикаго, чтобы еще раз ознакомиться со Всемирной выставкой, [601] и последующие две недели был полностью поглощен ею. Ее экспонатов хватило бы ему для изучения на сто лет, и проблемы воспитания погрузились в страшный хаос. Ему вдруг стало казаться, что в этом году с этой свихнувшейся проблемой он справиться не сможет. Вопрос о свободной чеканке серебра, при всей его щекотливости, был прост, как односложное слово по сравнению с проблемами кредита и обмена, которыми он постепенно оброс; но когда Адамс прибыл в Чикаго, надеясь там от него отдохнуть, то задачи, связанные с воспитанием, обступили его со всех сторон и тут же, словно кролики, выскочившие из сотни норок, бросились врассыпную прежде, чем Адамс смог проследить, куда они скрылись. Уже сама выставка бросала вызов любой философии. Можно было бранить ее с открытия до закрытия, но это ничего не объясняло из того, что требовало объяснений. По зрелищности она оставляла далеко позади Парижскую, но еще больше чем зрелищностью она поражала самим фактом своего существования — больше чем любая достопримечательность американского континента, включая Ниагарский водопад, Йеллоустонские гейзеры и сеть железных дорог, ибо все они были творениями природы и человека в должном месте; тогда как выставка являла собой нечто совсем иное: со времен Ноева ковчега ничего похожего на этот Вавилон столь беспорядочных и плохо сочетаемых, столь смутных и дурно претворенных, столь разрозненных идей, полуидей и экспериментальных потуг не нарушало водной глади Великих озер.
601
Всемирные выставки — международные выставки, организуемые для демонстрации разносторонней деятельности народов в области экономики, науки, техники, культуры и искусства. Всемирные выставки подразделяются на универсальные и специализированные. Первой Всемирной выставкой принято считать международную промышленную выставку в Лондоне, состоявшуюся в 1851 году. Строго
Изумление от первого посещения усиливалось с каждым днем. Помимо того, что как итог естественного развития Северо-Запада выставка являла собой ступень эволюции, которая ошеломила бы самого Дарвина, она выражала и кое-что иное, и это наводило на мысль, казавшуюся еще более ошеломляющей. И даже если это было не так — если считать, что Всемирная выставка была всего лишь своего рода итогом индустриального и научного развития Beaux Arts, вынужденных по эстетическим мотивам провести лето на берегу озера Мичиган, — напрашивался вопрос: в какой мере она была там на месте? Мог ли американец чувствовать себя в ее залах на месте? По правде говоря, он разгуливал по ним с довольным видом, как если бы все выставленное в них принадлежало ему; он понимал, что выставка хороша; он гордился ею и по большей части изображал человека, всю жизнь занимавшегося пейзажными садами и декоративной архитектурой. А если не занимался сам, то знал в них толк и умел заказать, что ему требуется, как сумел заказывать туалеты для жены и дочерей у Уорта и Пакена. [602] Другое дело, сумел бы он устроить такую выставку сам. Пожалуй, не сумел бы. Но в следующий раз он устроит ее без посторонней помощи и покажет собственные недочеты. Однако в данный момент он, казалось, минуя Лондон и Нью-Йорк, совершил прыжок прямо из Коринфа, Сиракуз и Венеции, чтобы навязать податливому Чикаго их классические образцы. Критики всегда поругивали классицизм, но все купеческие города неизменно проявляли купеческий вкус, и, по мнению строгого ревнителя христианской веры, не было искусства менее выразительного, чем венецианская готика. Купеческий вкус всегда тяготел в набору безделушек. В Чикаго по крайней мере попытались придать своему вкусу вид единства.
602
Уорт и Пакен — крупнейшие парижские дома моделей конца XIX века.
Ну как тут было не опуститься на ступени под куполом, воздвигнутым Ричардом Хантом, чтобы предаться раздумьям не менее глубоким, чем на ступенях Арачели! И все о том же! Здесь был разрыв непрерывности — брешь в исторической последовательности! Может быть, это Адамсу только померещилось? От ответа на этот вопрос зависел весь его внутренний мир. Если такой разрыв действительно существовал и новое американское общество оказалось способным совершить крутой и осознанный поворот к идеалам, его, Адамса, личные друзья наконец-то выходили победителями в скачках американских колесниц за славой. Если американцы Северо-Запада и впрямь умели отличить красоту, когда ее видели, то когда-нибудь они заговорят о Ханте и Ричардсоне, Ла Фарже и Сент-Годенсе, Бернхеме, [603] Маккиме и Стэнфорде Уайте, меж тем как имена политиков и миллионеров будут преданы забвению. Сами художники и архитекторы — создатели выставки — не давали основания для таких надежд: они высказывались достаточно вольно — правда, не в таких выражениях, какие хотелось бы цитировать, — и, по их мнению, в искусстве на Северо-Западе ничего не понимали. Послушать их, они работали исключительно для себя: словно искусство для американцев Запада сводилось к театральной декорации, бриллиантовой запонке, бумажному воротничку. Впрочем, надо думать, архитекторы из Пестума и Гиргенти [604] рассуждали сходным образом, а греки еще две тысячи лет назад произносили примерно те же слова, говоря о семитском Карфагене.
603
Бернхем, Дэниел Хадсон (1846–1912) — американский архитектор, автор проекта Чикагской Всемирной выставки 1893 года, плана комплексной застройки Чикаго и создатель первого в мире здания повышенной этажности, получившего у современников название «небоскреб».
604
Пестум и Гиргенти — древнегреческие города-колонии в Южной Италии.
Бросаясь от надежды к сомнениям, Адамс искал опору в экспонатах выставки и находил ее. Технические школы пытались научить слишком многому и в слишком быстром темпе, и их старания шли прахом. Миллионы людей, к ним непричастных, чувствовали себя и вовсе беспомощными; из них только немногие жаждали овладеть знаниями, а в глазах большинства беспомощность выглядела естественной и нормальной: они с детства привыкли смотреть на паровой двигатель и динамо-машину как на такую же естественную часть бытия, как солнце, полагая, что ни то, ни другое им познать не дано. Только от историка выставка требовала серьезных усилий. Экспонатов, демонстрировавших исторический процесс, было достаточно, правда, они не уходили в глубину времен и ни один не был как следует разработан. К лучшим следовало отнести модели пароходов фирмы «Кьюнард», но и тут историку, жадному до результатов, приходилось исписать не один карандаш и целую стопку бумаги, чтобы рассчитать, когда, согласно данному увеличению мощности, тоннажа и скорости, океанский пароход достигнет предела в своем развитии. По цифрам это приходилось на 1927 год; должно было пройти еще целое поколение, прежде чем сила, пространство и время встретятся в одной точке. Океанский пароход шел в будущее по самой верной триангуляционной линии, ибо он раньше, чем какое-либо другое творение человечества, мог привести людей к единению; железные дороги сулили меньше возможностей: они уже, по-видимому, завершили свое развитие и могли расти разве только числом; наибольший интерес вызывали взрывчатые вещества, но, чтобы в них разобраться, требовалась армия химиков, физиков и математиков; меньше всего знаний можно было извлечь из динамо-машины, которая только-только входила в период младенчества; однако, если ей предстояло и впредь развиваться в том же темпе, как и в недавние десять лет, она уже при жизни ближайшего поколения неизбежно стала бы весьма дешевым источником энергии. Адамс подолгу простаивал у динамо-машин: они занимали его как новое явление, открывавшее в истории новую фазу. Ученым никогда не понять невежества и наивности историка, который, столкнувшись с новым источником энергии, естественно, задается вопросом, что это такое. Толкает или тянет? Винт или поршень? Течет или вибрирует? Передается по проводам или является математическим рядом? И еще десятки вопросов, на которые он ждет ответа, но, к своему удивлению, так и не получает.
В Чикаго воспитание трещало по всем швам — по крайней мере для тех отсталых субъектов, которые впервые столкнулись с конкретным воплощением очень многих явлений и ничего о них не знали. Этим людям, совершенно невежественным в сотнях вещей — никогда не управлявшим паровым двигателем, самым простым из всех источников энергии, — ни разу не повернувшим рукоятку рычага — не державшим в руках батарейки — в жизни не разговаривавшим по телефону и не имевшим и тени представления, какое количество силы или мощности составляет ватт, или ампер, или эрг, или любая другая единица измерения энергии, введенная за последние сто лет, не оставалось иного выбора, как, опустившись на ступени, предаться усиленным размышлениям, каким вряд ли предавались — студентами или преподавателями — на скамьях Гарварда, и ужасаться тому, что говорили и делали все эти годы, испытывая жгучий стыд за детское невежество и болтливую праздность общества, которое им это позволяло. Ум историка оценивает явления только применительно к историческим процессам, и, наверное, за все время существования историков Адамс был первым, беспомощно взиравшим на явления технического развития. Большинство историков не раз оказывались беспомощными перед явлениями метафизического, теологического или политического развития, и единственное, чему они до сих пор доверяли, была консолидация сил природы.