Воспоминание о России
Шрифт:
В этом пансионе было как бы «музыкальное семейство», с добрым, но строгим «папашей» — Зверевым, которого все очень любили. Мое личное впечатление от него было смутное: на мой взгляд, он по природе не был настоящим педагогом, но он имел огромную способность заставлять любить музыку, что, возможно, было лучше всяких «постановок рук».
Несколько лет спустя между Зверевым и Рахманиновым произошло что-то, что так и не выяснено до сих пор точно. Тут мы переходим в область тех мифов, которые в Москве переполняли музыкальный мир. Со всеми ими я познакомился уже гораздо позднее. Официальная версия разрыва Рахманинова со Зверевым гласит. что Рахманинов, живший, как я уже говорил, в пансионе у Зверева, «потребовал», чтобы Зверев ему отвел особую комнату для того, чтобы он мог заниматься композицией, и поставил ему отдельный инструмент. Те, кто знавал Рахманинова, знал его необычайную корректность и деликатность в обращении с людьми, все равно — близкими или далекими, — вряд ли могут счесть вероятным, чтобы Рахманинов — ученик, притом бесплатный и любимый, мог выставлять
Я должен сказать, что хотя я все время встречался с Рахманиновым — который был непременной частью московского музыкального мира, и хотя я в сущности видел в нем одного из наиболее крупных представителей нового поколения русских композиторов — но как-то дороги наши разошлись. Рахманинов начинал как композитор, вовсе не лишенный новаторских намерений и достижений. Его ранние произведения были по существу очень новы, очень сильны, его гармонический и мелодический мир был очень богат — но к крайней новизне он был не склонен. В эти годы развился и проявился талант Скрябина, более смелый, более передовой. И мои симпатии к Скрябину как-то заслонили от меня Рахманинова. Это происходило тем более естественно, что, в сущности, Рахманинов сразу завоевал себе и успех, и влияние в музыкальном мире, тогда как скрябиновская музыка требовала еще пропаганды и вникания в ее новизну. Притом московский музыкальный мир имел склонность разбиваться на четкие «партии», и партии эти были не в ладах между собою. Мое впечатление было такое, что Рахманинов — человек очень тактичный, всегда выдержанный — никаких враждебных чувств ни против музыки Скрябина, ни против его самого не имел — более того, некоторые его произведения он очень ценил, чему доказательством служит то, что после смерти Скрябина он дал концерт в пользу его семейства из произведений Скрябина, которые он исполнил великолепно и мощно, но, конечно, как могучая музыкальная индивидуальность — исполнил так, как он сам его понимал [051], Скрябин же, увлеченный своими новаторскими идеями в музыке — и, что еще более важно, вне музыки, — вовсе не признавал творчества Рахманинова. Настоящего музыкального контакта между ними не было, потому что они хотя были очень близки по возрасту (Скрябин был на два года старше Рахманинова), но относились к двум разным музыкальным творческим генерациям.
С. В. РАХМАНИНОВ
‹…› Рахманинов прожил блестящую жизнь, содержательную, долгую и счастливую.
Очень немногие музыканты могут похвастаться такой удачливостью, сопутствующей Рахманинову с его юных лет и до могилы. Еще юношей, не успевши сойти с консерваторской скамьи, он был уже известен, популярен, обласкан самим Чайковским. Его первые сочинения были встречены восторженно, и он к двадцати годам стал любимцем публики и критики — в нем видели преемника только что ушедшего Чайковского. Вскоре он прибавил к этому лавры первоклассного пианиста и замечательного дирижера. Ко времени его отъезда из России он был, в сущности, самым любимым и популярным композитором своего, тогда молодого поколения и самым популярным пианистом. А впереди его еще ждала мировая слава, триумфы и почет. Он был богат и семейно счастлив…
И однако при всем этом Рахманинов является фигурой трагической. Точно какая-то постоянная мрачная тень осеняла эту блестящую, удачливую жизнь. Он был в глубине своей законченным типом пессимиста — еще одна черта, роднящая его с Чайковским, у которого в жизни было все-таки более оснований для пессимизма.
Молчаливый и сдержанный, не то чтобы скрытный, но никогда не говоривший того, что можно было не сказать, он казался хранившим в себе какую-то психическую драму. А музыка его — одна из наиболее искренних музык во всей музыкальной литературе, единственная область, где он «проговорился», — эта музыка едва ли не самая беспросветно мрачная в мире. Над его творчеством навис колорит некоей мрачной пышности, точно он постоянно совершает какие-то торжественные погребальные обряды. Вспомним серию его главных творений, вех его творческого пути: Прелюдию cis-moll, Второй концерт, где явственно звучат с самого начала похоронные ритмы. Третий концерт, Трио памяти Чайковского (тут уже похоронность в заглавии), «Остров мертвых», «Колокола» — его любимое произведение, где уже ясен погребальный итог миросозерцания. В его творениях погребальный напев «Dies irae» встречается пять раз — этого не случалось ни с одним композитором. В его произведениях ни одной улыбки, ни одного подлинного момента веселья — нет ни иронии, ни юмора, которые освещали внутренне тоже мрачное творчество Мусоргского.
Его улыбка имеет горький привкус, его шутка («Полишинель») неубедительна и вовсе не весела. И это постоянное стремление освятить своей музыкой самые безотрадные, глубоко человечные, предельно искренние и, увы, далеко не всегда художественные тексты. Как и Чайковский. Рахманинов не был разборчив в поэтических достоинствах своих текстов — он требовал от них только трогательности и человечности. Музыка должна была спасать положение и часто (но не всегда) и спасала.
Во всем этом есть нечто глубоко русское. Есть музыканты, которые наивно упрекали Рахманинова в «интернационализме» и европеизме вдохновения. К ним относился почти весь старый музыкальный Петербург, для которого «русский» композитор должен был неминуемо щеголять «музыкально» в косоворотке и «охабне» (впрочем, разрешалось носить и черкеску, И половецкий костюм). У Рахманинова, конечно, нет этнографического мелодизма, и он и не проявлял к нему большого интереса. Но ведь дело не во внешнем типе «русской» напевности, а в той психической атмосфере, которая эту напевность создает. А эта атмосфера у Рахманинова была сугубо русская — эта музыка может быть написана только русским, самое музыкальное «звукосозерцание» тут русское, потому что основные предпосылки его психического мира были окрашены в русские тона. Отсюда и вся его художественно-эстетическая установка: взгляд на музыку как на искусство преимущественно «дионисийское», а не аполлоническое, ‹…› отсутствие интереса к «формальным» задачам, предельная искренность и отсутствие каких бы то ни было следов снобизма.
Все эти качества развились у Рахманинова преимущественно в первую половину его творчества — до «Колоколов» включительно, которые я лично склонен считать кульминацией его гения. Во второй половине (1917–1943) наблюдается известное снижение внутреннего пафоса его музыки. Становясь более технически совершенной, преуспевая в мастерстве (в этом смысле замечательны его Вариации на тему Корелли), она постепенно принимает в себя элементы формализма и как-то ссыхается в своей основной, интимной сущности. В эту эпоху он принимает в себя и некоторые посторонние влияния, среди которые главное место занимает влияние его друга Н. К.
Метнера, одного из самых крупных музыкантов нашего века, но по существу своего «звукосозерцания» во многом противоположного Рахманинову.
Теперь (и уже давно) Рахманинова-композитора принято считать консерватором и даже «реакционером» в музыке. Однако это не всегда так было. Рахманинов начинал свою композиторскую карьеру новатором. На фоне действительно музыкально реакционной Москвы того времени Рахманинов занимал едва ли не крайнюю левую позицию. Он внес тогда уже в свою палитру много новых и еще неведомых тогда красок, которые сейчас не замечаются, потому что стремительный темп эволюции музыкальных форм давно обогнал музыку Рахманинова. Но я хорошо помню те впечатления новизны, свежести и «неслыханности», которые приносили с собой такие вещи, как Второй концерт, «Остров мертвых».
Для определения веса, исторической и культурной значимости музыкальных творений вопрос о новизне и «современности» формальных элементов музыки не имеет большого значения. Буйный прогресс формалистических новшеств, правда, губительно действует на тех авторов, которые за ним не поспели, — они сразу попадают в категорию отсталых, «вышедших из моды». Но это оружие обоюдоострое: всякое новаторское достижение преодолевается другим, еще более новаторским, и так же отстает, устаревает, и тем скорее, чем острее, прянее это новаторство.
Рахманинов был в свое время оттеснен Скрябиным, Скрябина оттеснили Прокофьев со Стравинским и т. д. Все это к самоценности творений не имеет отношения.
Чайковский в свое время был вытеснен «кучкистами», и однако он остался «живым» композитором, и теперь многие из произведений его победителей, уже лишенные обаяния «новизны форм», кажутся менее свежими… Происходит своего рода естественный отбор на фоне борьбы за существование. И на исход этой борьбы влияет такой неуловимый и непознаваемый «икс», как музыкальное звукосозерцание нам незнакомых последующих за нами поколений. Оттого часто в музыкальной истории «возвращается ветер на круги своя», и воскресают непризнанные и заглушенные в свое время творцы, и погибают те, которые в свое время побеждали и вытесняли.
Думаю, что не ошибусь, если предскажу, что в пантеоне музыкальных первоклассных ценностей окажутся прочно осевшими такие творения. как Второй и Третий концерты Рахманинова, как его «Колокола» (пока вовсе не оцененные), как его многие романсы и некоторые фортепианные вещи (в том числе и знаменитая прелюдия, убийственная популярность которой не мешает ей быть удивительной композицией).
Вечная слава? Нам, музыкантам, особенно не к лицу говорить о вечности в нашем искусстве. Ведь самое старое произведение, которое на нас еще способно производить некоторое (но уже слабое) музыкальное впечатление, насчитывает всего 450 лет. До вечности как будто далековато. Такую же вечность я могу предсказать и рахманиновским лучшим творениям, и бетховенским, и вагнеровским, и всем остальным. Не надо строить иллюзий: наше искусство эфемерно по природе своей. И может быть, это и есть в нем самое ценное. Но я тоже вряд ли ошибусь, предсказав, что в этом пантеоне не окажется вовсе, даже в пределах «вечности в 450 лет», очень многих произведений авторов, шумом которых полна текущая современность и которые в свое время участвовали в организации «устаревания» творчества Рахманинова. Эти просто будут забыты в ближайшие десятилетия за израсходованием рекламно-возбуждающих средств.