Воспоминания дипломата
Шрифт:
В сентябре мужчин-наркоминдельцев начали обучать военному делу. Для меня, бывшего красноармейца, демобилизованного еще в январе 1921 года, в этом не было ничего нового. Проходил я также военное обучение – по программе Всеобуча – в студенческие годы в Ленинграде, а затем в 30-е годы в Институте красной профессуры, где уровень военной подготовки был намного выше. Но я и сейчас не уклонялся от общей обязанности и проходил курс ускоренного обучения вместе со всеми. Дважды или трижды в неделю мы отправлялись на стрельбище на одной из станций Ярославской железной дороги и упражнялись в стрельбе по мишеням. Моя сильная близорукость несколько снижала мои стрелковые достижения, но все же один-два из трех патронов
Так в упорном труде, заботах и тревогах прошло для наркоминдельцев боевое лето 1941 года и настала осень, обозначившая новый, еще более опасный этап войны. Принесла она также крупные перемены и в условиях деятельности НКИД.
Для меня лично она обернулась месяцами полукочевой жизни – на протяжении почти всего четвертого квартала этого года.
9. Месяцы странствий
30 сентября неустойчивое равновесие на центральном участке советско-германского фронта подошло к концу: командование вермахта приступило к широко задуманной операции «Тайфун», стратегической целью которой был захват Москвы. В первую же неделю наступления германская армия сумела прорвать Брянский и Западный фронты, захватила Орел и Брянск, продвинулась к Калуге и Туле. В районе Вязьмы германские войска окружили несколько советских армий. Но, очутившись в окружении, советские армии не прекращали сопротивления, тем самым надолго сковав здесь 28 немецких дивизий и задержав их продвижение в сторону Москвы.
Размеры опасности с каждым днем вырисовывались все с большей ясностью, и хотя никто из нас не сомневался, что рано или поздно фашисты будут остановлены Красной Армией, в эту неделю еще нельзя было даже приблизительно предположить, на каких рубежах это будет достигнуто.
В первых числах октября я получил от жены (из Верхнего Услона) крайне взволновавшее меня письмо. Уже в прежних своих письмах она сетовала на большие трудности с питанием и топливом, на равнодушие местных властей к участи эвакуированных. Теперь же она без всяких околичностей сообщала, что семья голодает и замерзает в неотопленном доме, и просила меня добиться пропуска для возвращения семьи в Москву. 5-го или 6-го она телеграфировала о том, что мой младший сын, шестимесячный ребенок, опасно заболел. Через день пришла еще одна телеграмма, в которой говорилось, что сын при смерти. Легко себе представить, с какой душевной болью воспринимал я эти печальные вести. Больше всего угнетала невозможность чем-либо помочь больному ребенку и семье вообще. О возвращении в Москву не могло быть и речи: эвакуация населения из столицы продолжалась, началась уже эвакуация промышленных предприятий.
В эти дни я ходил сам не свой, и, наверно, это бросалось в глаза. Во всяком случае, мое состояние было замечено наркомом, когда он вечером 10-го вызвал меня по делам в свой кремлевский кабинет.
– На вас лица нет, товарищ Новиков, – сказал он вместо приветствия. – Что с вами? Вы больны? – Я отрицательно покачал головой. – Или заработались?
– Работаю, как все, Вячеслав Михайлович.
– А может быть, у вас что-нибудь стряслось? Если так, то выкладывайте все начистоту.
Приглашение наркома прозвучало вполне доброжелательно, и я выложил ему все, что отягощало мне душу. Рассказал и о телеграмме, о критическом состоянии сына. Молотов сочувственно выслушал меня.
– Вам бы съездить туда на пару деньков, – нерешительно предложил он.
– В такое-то время? – не без удивления спросил я.
– Ничего особенного, – уже увереннее сказал нарком и хмуро пошутил: – Вы еще успеете вернуться в Москву, чтобы отбросить от нее гитлеровское воинство. Трех дней вам хватит?
– Безусловно, – обрадовался я неожиданному разрешению.
– Но не больше. Ни одного дня больше.
– Само собой, Вячеслав Михайлович, – твердо пообещал я, не подозревая, как мало от меня будет зависеть выполнение обещанного.
Следующий день я посвятил выполнению задания наркома и деловым наказам своему заместителю Г. М. Пушкину, а вечером принялся за сборы в дорогу. Они были несложны. Я наполнил вместительный чемодан консервами, пакетами с крупой, другими предметами питания из своих холостяцких пайковых накоплений, а также теми, что наскоро раздобыл у товарищей и в наркоматском буфете. Утром 12-го я зашел к Вышинскому, чтобы доложить об отъезде. Не поднимая лица от бумаг на столе, он суховато пожелал мне счастливого пути.
Когда я вышел от него, в секретариате меня остановил его помощник Абрамов.
– Драпаешь? – насмешливо спросил он. – В немецкий котел боишься угодить?
Я ответил ему так, как он того заслуживал. Мгновенная стычка с этим желчным человеком немного расстроила меня, но по пути на вокзал я уже забыл о ней.
13-го я прибыл в Казань. Прямо с вокзала устремился к пристани на Волге, откуда пароходик местного сообщения переправил меня в Верхний Услон. Никаких признаков транспорта я в Верхнем Услоне не обнаружил и потому двинулся на высокий обрывистый берег пешком, таща на плече тяжеленный чемодан.
Отчаянные письма и телеграммы жены, к сожалению, ничуть не преувеличивали тягот и лишений моих близких. Младший сын действительно был очень плох, семья действительно сидела на голодном пайке, и в легкой постройке дачного типа, в которой они жили, было чертовски холодно. За неполные два дня, проведенные в Верхнем Услоне, я сумел решить проблему с дровами, для чего пришлось крупно поговорить с нераспорядительными работниками сельсовета, и добился заверений, что паек для эвакуированных семей будет доведен до нормы. Пустых заверений, как выяснилось впоследствии!
Не мог только ничем помочь несчастному ребенку. Но каким-то чудом вскоре после моего отъезда ему стало значительно лучше. Расставание с семьей было тягостным. Я с горечью сознавал, что мало в чем облегчил ее участь.
На железнодорожном вокзале в Казани билетов на Москву касса почему-то не продавала. Тщетно я и несколько офицеров потрясали своими командировочными удостоверениями перед кассиром и дежурным по вокзалу, твердя им о необходимости своевременно вернуться к месту службы. Ответ был лаконичен и невразумителен: билеты не продаются – до особого распоряжения. О причине такого положения нам предоставлялось строить любые догадки.
В ту ночь я ночевал в переполненном пассажирами зале ожидания, сидя на цементном полу и прислонившись спиной к стене. О возвращении в Верхний Услон на ночь нечего было и помышлять – на вечерний пароход уже не поспевал. Кроме того, где-то в сознании время от времени вспыхивала искорка надежды: вдруг этот странный запрет на продажу билетов на Москву будет отменен, и я все же тронусь в путь.
Поздно вечером 15-го я услышал по радио сообщение Совинформбюро, которое, как мне казалось, отчасти приоткрывало завесу тайны. «В течение ночи с 14-го на 15-е октября, – говорилось в нем, – положение на Западном направлении фронта ухудшилось. Немецко-фашистские войска бросили против наших частей большое количество танков, мотопехоты и на одном участке прорвали нашу оборону». Не этим ли прорывом объясняется запрет въезда в столицу? Если учесть, что 12-го немцы взяли Калугу, а 14-го – Калинин и находились в окрестностях Можайска, то становилось очевидным, что линия фронта быстро приближается к Москве.