Воспоминания для будущего
Шрифт:
И чудо состояло в том, что его понимали, хотя он ничего не сказал! Но он приобщил\
Декру
Труппа Ателье состояла из актеров самых разных темпераментов. Благодаря Дюллену достигалось некоторое единство, но одни были нерадивы, вторые любили играть в карты или вспоминать гастрольные поездки, третьи обожали «свой угол», четвертые — выпить. Был тут даже один профсоюзный активист — по тем временам вещь редкая, во всяком случае, невообразимая в этом вертепе анархиствующей богемы. Правда, он играл заправил!
Был и актер, стилизовавший каждую роль, он играл чуть ли не танцуя. Его звали Этьен Декру. Вот у кого были идеи! Он искал желающих обратиться в его веру. Я принял ее сразу же и стал его человеком,
Декру сделал первые шаги в Старой голубятне. Вдохновленный Сюзанной Бинг, он заинтересовался выразительными возможностями тела. Мы подружились после первых же его уроков. Я был одарен. Если дар — нечто «от бога», заслуживаешь его или нет, то я признаю, что у меня есть дар — единственный в моей жизни дар самовыражения телом. Вот почему Декру ухватился за меня — сначала ради меня, а потом — против. Он не мог мне простить, что я не использовал способности, которыми, по его мнению, природа наделила меня зря.
Вскоре мы стали как бы сообщниками в поисках новой пантомимы. Декру — исследователь. Он гений селекционирования. Он ничего не упустит. Я импровизировал, а он отбирал, классифицировал, запоминал, отметал. И мы все начинали сначала. Так на расчет знаменитого шага на месте у нас ушло три недели: потеря равновесия, противовесы, дыхание, изоляция энергии... Благодаря Декру я открыл для себя бесконечный мир мускулов человеческого тела. Его нюансы. Его алхимию.
Мы начали вырабатывать новое сольфеджио искусства жестов. Установили разницу между немой пантомимой и молчащим мимом. То был период гениальный и безумный. Мы стали нудистами и вегетарианцами. Нудистами из благоговения перед мышцами. Вегетарианцами, признаться, отчасти по необходимости. В пакетике изюма или сухого инжира содержится столько же калорий, сколько в бифштексе. Селедка «Кипперс» стоила всего 0,95 франка. Мы точно рассчитали расходы на еду плюс сорок сантимов на кофе: всего у нас ежедневно уходило четыре франка сорок сантимов. Мы упивались главным образом собственным телом в поисках равновесия, замедленных движений, сжимания — разжатия — расслабления. Тащить — толкать — целая гамма. Мы хотели также изобрести безличную маску, маску без выражения, но безуспешно. Мы сшили себе мини-трусики, которые закрывали только причинное место, оставляя обнаженными брюшные мышцы. Мим — объект, мим — субъект: стены Ателье дрожали от наших прыжков. Время от времени к нам врывались возмущенные товарищи, которым мы мешали играть в карты: «Если хотите стать танцорами, то шли бы куда-нибудь подальше» и т. д. Во имя бога театра мы выслушивали эти поношения с терпением и горячностью первых христиан. Другие «фарисеи» потешались над нами снисходительно, с оттенком презрения. Дюллен поощрял нас, но сам присоединялся к хору скептиков. Ессе homo16. Он не желал сеять раздор в своем коллективе. У него хватало забот и без того. Два года спустя мы решили спор за него. На этот раз он обратился в нашу веру: у него на глазах два француза достигли технического совершенства японских актеров.
Декру был силен своей требовательностью. Но в конце концов она превращалась в педантизм. А иногда была просто смешна. Вспоминаю одно наше публичное выступление в Париже. Где-то посреди исполняемого номера Декру потерял равновесие. Он останавливается, извиняется и все начинает сначала. Зрители хихикают. Снова прервав номер, Декру выходит на просцениум и обрушивается на зрителей, упрекая их в глупости, отсутствии представления о творческом процессе и так далее. Кончилось тем, что он соглашался играть только перед двумя-тремя зрителями. Когда их больше, говорил он, они теряют свободу воли. Вполне естественно, что он эволюционировал в сторону мима, которого назвал «статуарным».
Мой характер был намного легче — непутевый, упрекал он меня. Мне хотелось одного — выступать перед возможно большей аудиторией. Только я не собирался акцентировать внимание на своих ошибках, а старался их замаскировать. Позднее Декру больно ранил меня своим проклятьем.
Жизнь еще дважды или трижды сталкивала нас. И всякий раз это были чудесные встречи, но его жесткая непримиримость делала всякую совместную работу невозможной. Тем не менее это не стирает прекрасного воспоминания о двух годах, проведенных с ним, его женой и их маленьким сыном Эдуардом — Декру прозвал его Максимилианом в память о Робеспьере, — который голышом резвился в коридорах Ателье! Годы безмерной радости. Неудержимого смеха. Осуществление мечты! Я снова вижу, как он возносит благодарность моей матери за то, что она произвела меня на свет. А несколько минут спустя ругает меня почем зря.
«Ты для меня конченый человек, — подвел он итог в большом письме ко мне. — Во-первых, ты должен открыто заявить, что потерял время; во-вторых, общаться с совершенно другими людьми- в-третьих, до нового приказа не играть и не готовиться к роли великого человека» и т. д. Похоже, он считал, что я подписал с ним пакт, запродав ему свою душу. Кто был прав? Кто был не прав? А жаль!
С тех пор мое тело стало лицом. Я смотрю грудью. Я дышу от пупка, и мой рот у полового органа. Чтобы передать это ощущение средствами живописи, я выбрал бы картину Магритта, — если не ошибаюсь, она называется «Насилие».
Моя работа в Ателье
У Дюллена я почти ничего не играл. Но я довольствовался малым. Чуть что, и я высовывался из воды, как карп, чтобы заглотнуть мушку или хлебную крошку.
После «Вольпоне» я «делал дождь» в «Нужно, чтобы дверь была открыта или закрыта» Мюссе, то есть тер веником из пырея по полотну или бросал горох на барабан. Второй акт «Наслаждения в добродетели» Пиранделло заканчивается появлением нотариуса в сопровождении трех стряпчих. Я выходил третьим. В этот момент занавес опускался. Публика видела первого стряпчего, ноги второго и никогда не видела третьего. С моим появлением занавес падал. Я воспользовался этим обстоятельством, чтобы упражняться в искусстве гримирования.
— Поскольку меня все равно не увидят, позвольте мне каждый спектакль делать себе другое лицо.
Дюллен согласился, и я каждый вечер приходил за два часа до начала спектакля, чтобы с помощью кисточек, пасты, коллодиума и прочего преображать себя в старика, толстяка, ходячий скелет. Дюллену это нравилось.
Тем не менее я превратился у него в козла отпущения, и некоторое время любая ошибка вменялась в вину мне. Товарищи даже обратились к нему с петицией в мою защиту. Можно было подумать, что он хотел испытать, когда же котел взорвется. Однажды вечером, встретив его на улице, я решился подойти и признаться ему в своем огорчении.
— Ты стремишься все делать безупречно и поэтому делаешь плохо.
Мне так и не удалось выработать в себе это чертово равнодушие.
Две недели я был помрежем — катастрофа. Если электрический звонок отказывал, я сам говорил «дзинь», и публика корчилась от смеха. По моей вине занавес поднимали до окончания антракта.
Чтобы добиться хоть какой-то дисциплины в труппе, Дюллен поручил Декру «закрутить гайки». Результат: назавтра сам мсье Шарль Дюллен за пятиминутное опоздание на репетицию попал в сводку.
Декру заменили профсоюзным активистом, который, узнав, что я ночую в театре, хотел этому воспрепятствовать. Выведенный из себя, Дюллен заявил при всех, что он заслуживает порки. Профсоюзный деятель сам сложил с себя возложенные на него обязанности. Такие порядки царили в Ателье. Танцор Помье, который умер молодым, тренировался в нижнем белье. Дорси в уголке «углубленно» осваивал «барабан». Собаки лаяли, лошадь ржала, ученики скакали по лестницам... Какие чудесные времена!
При каждой новой постановке наступал кризисный момент. Освещение устанавливали по ночам. Я добровольно вызвался неподвижно стоять в любом месте сцены, чтобы Дюллен мог судить о яркости каждого прожектора. В результате я научился самостоятельно устанавливать свет.