Воспоминания Элизабет Франкенштейн
Шрифт:
До нынешнего дня я неизменно старался видеть в Элизабет Франкенштейн жертву патологического честолюбия ее жениха. Но постепенно, по мере того как мне открывались необычайные обстоятельства жизни Элизабет, я терял уверенность в ее нравственной непогрешимости. Я не мог и предположить, что эта кажущаяся бесхитростной молодая женщина увлекалась ритуалами, каковые наши предки христиане давным-давно выкинули из памяти. Я также не мог вообразить, чтобы она по собственной воле предавалась эротическим практикам, которые составляют темную сторону алхимической философии. Через некоторое время я уже не мог сказать, кто из них двоих — Виктор или Элизабет — растлил другого. Возможно ли, как на то намекают некоторые места в этом тексте, чтобы Элизабет была отнюдь не подневольной участницей противоестественных занятий своего любовника, а в какой-то степени их инициатором? Учитывая рассказанное в ее собственноручных записках, должен заключить: то, что я когда-то считал немыслимым, на самом деле является правдой. Франкенштейн был не одинок в развратных действиях, в коих признался мне; у него была добровольная сообщница, чья вина не многим меньше его вины.
Самое огорчительное — это свидетельство, которое находишь на этих страницах, о роли баронессы Каролины Франкенштейн в жизни как ее сына, так и приемной
Итак, после сорока лет, отданных научным трудам, я в конце концов оказался перед вопросом: должно ли мне вновь досаждать читателю историей безнадежного падения? Поскольку, углубляясь в эти документы, вижу: преступления Франкенштейна — совершенные, возможно, при участии его невесты — даже более отвратительны, нежели я предполагал. То, что в профанной попытке уподобиться Богу он вылепил чудовище, было не чем иным, как последним шагом на пути его морального падения. Хотя какое-то недолгое время я верил, что Франкенштейн заслуживает сочувствия как трагическая душа, позже я понял: память о нем заслуживает быть преданной забвению — больше того, имя его невесты тоже. Сознаюсь, не раз я испытывал сильнейшее искушение скрыть ее роль в этих делах, опасаясь, как бы подобный образец женской испорченности не послужил примером потомкам.
Что же разрешило мои сомнения? Одна-единственная вещь. Моя твердая приверженность идеалу научной объективности. Только эта приверженность, от которой я не отступал на протяжении всей своей жизни, посвященной служению истине, только она давала мне силы в этом деле, тогда как нравственное отвращение склоняло к тому, чтобы отказаться от него. С этим чувством я предъявляю миру сей отчет, уверенный, что чистая сердцем публика не поймет превратно истинной моей цели, которая состоит в защите Разума и охранении Моральных Устоев.
Часть первая
Бельрив, 30 августа 1797
Дорогой Виктор, в тяжелый нас берусь я за перо.
Наконец-то я обрету счастье, коего ждала так долго; через час я стану безраздельно твоя телом, как многие годы была безраздельно твоя душою. Но для меня близящееся радостное событие омрачено тенью смерти. Не могу сказать, когда или как должна я буду умереть, но знаю, что скоро, и это знание душит меня, как рука, схватившая за горло. Путь, которым придем мы к долгожданной брачной ночи, был так превратен, что я только молюсь, чтобы нам был дарован единый час счастья.
Мне незачем говорить тебе, почему я так уверена в ужасной моей участи; ты первый, кто услышал смертный приговор, объявленный мне, и лучше меня знаешь, почему он остается в силе. Месть, свирепая и яростная, грозит нашей женитьбе. Знаю, ты с радостью отдал бы свою жизнь, чтобы защитить мою; но (мой дорогой, прости, что говорю такое!) я также знаю, твоя любовь не настолько сильна и глубока, чтобы сопротивляться этому дьяволу. Не прими слова мои — молю тебя! — как знак малейшего сомнения в искренности твоего чувства. Нет, мои слова — это выражение величайшей веры в Господний суд. Ты осквернил Его Закон. Ведь этот дьявол, в конце концов, — творение твоих рук. Носи по мне траур, раз это необходимо, но после не забывай, что я — кровавая жертва, которой потребовал твой грех.
Знай, что я виню только себя в той каре, которая теперь должна обрушиться на нас. Однажды — ты помнишь это и понимаешь, что то был лишь краткий миг, — я отвернулась от тебя в ужасе; тогда ты почувствовал вспыхнувшее во мне отвращение и отторжение. Как ни коротко было это мгновение, теперь я вижу, оно заставило тебя пойти дальше в своем святотатственном замысле, который овладел тобою. Придай мне моя любовь в тот час твердости, окажись я способной простить минутную слабость плоти и поддержать тебя — одним словом, окажись тебе верной супругой в нашем мистическом браке, которая так была нужна тебе, — несомненно, мы остались бы любовниками, товарищами в общем деле, единомышленниками, что, верю, и было предназначено нам Божественным Провидением. Но была ли моя слабость меньшей, нежели твоя?
Потому-то все последние месяцы я поверяла бумаге то, что составляет историю твоей жизни настолько же, насколько моей… Я писала свою повесть так, будто обращалась к неведомой публике, хотя у нее будет один-единственный читатель. Все, что я неблагоразумно утаивала от тебя, каждое невысказанное слово гнева и упрека, каждую душевную рану, которую скрывала от твоего взора, я доверила бумаге, чтобы ты внял мне. Остается лишь приложить это прощальное письмо к моим запискам. Ясно ли я все изложила — пишу в такой спешке… Думаю, ясно. Это трудно… в последнее время мой рассудок в полном смятении. Прошлой ночью вновь звучал железный голос. Он не дает мне уснуть.
Пора заканчивать; уже скоро бракосочетание. Любовь моя, дорогой враг мой, когда мои записки попадут в твои руки, прими их как исповедь твоей половины, какой ты ее не знал и не мог знать, половины, которая была…
Я рождена на изгнание
Бывают ночи, когда мне снится один и тот же зловещий сон; все повторяется в нем, сколько помню себя.
Я как бы раздвоена. Две пары глаз, двойственное чувство. Словно с большой высоты, вижу постель, на которой лежит истерзанная женщина, корчащаяся в муках тяжелых родов. Я смотрю, как она извивается, объятая страхом смерти, словно истекающий кровью раненый солдат на поле боя. Это ужасно — смотреть на ее страдания, но еще больший ужас внушает существо, которое склонилось над ней. Облика почти нечеловеческого, оно страшит ее не
Но я в то же время и другая.Беспомощное дитя внутри ее тела, раздираемого болью. Я вижу отдаленный свет, изо всех сил тянусь к нему, упорно ползу по туннелю, стенки которого теплые и влажные. Вокруг себя слышу пульсирующее урчание, словно меня проглотил какой-то громадный зверь и начинает переваривать. Я приближаюсь к свету, панический страх овладевает мною… Я не могу дышать, боль пронзает легкие. Необходимо вырваться наружу.
И тут чувствую боль в висках. Что-то сжало их и тянет вперед — того гляди раздавит голову. Но наконец я на свободе. Мое лицо, все тельце покрыты кровью. Кровь повсюду. Течет по вискам. Человек-птица запустил лапу в саму утробу и ухватил меня за голову! Я вижу себя, висящую в его когтях, как лакомство, которое он собирается пожрать. Оглядываюсь и вижу густо-красный материнский зев, откуда была извлечена: дрожащий, как глотка, издающая беззвучный вопль боли. Вижу ее искаженное лицо, ее глаза, осуждающе устремленные на меня. Но глаза не видят меня; они ничего не видят. Они мертвы — мертвые глаза на лице мертвой женщины.
И тут понимаю: я получила жизнь ценой другой жизни. Пришла в мир как убийца.
Эта страшная сцена до сих пор является мне по ночам в мучительных кошмарах, хотя я давно знаю, что все это лишь плод моего детского воображения. Тем не менее в каком-то смысле в ней содержится некое откровение, которое способен явить один только сон. Она напоминает о возмездии, которое ждет меня с того мгновения, как я впервые увидела мир.
Ибо впоследствии я многое узнала относительно своего происхождения. Я появилась на свет в результате чрезвычайных и трагических родов. Волна крови, вынесшая меня в мир, была последним всплеском жизни моей матери. Она умерла, давая жизнь своему ребенку. Отец мой был в таком отчаянии, потеряв женщину, которую любил всем сердцем, что чуть ли не обвинял новорожденную в ее смерти. Он отправил меня, так сказать, в изгнание. По его распоряжению, когда ее тело еще лежало на кровати, все в крови, меня отдали на попечение повитухи, которая помогала появиться мне на свет. Он только и добавил: «Ее имя будет Элизабет, в память о ее матери». Это были последние слова, которые запомнились цыганке с той ужасной ночи, когда она заняла место моей умершей матери.
Хотя у нее было четверо своих голодных детей, эта простая душа, звавшаяся Розиной Лавенца, сделала все, чтобы наилучшим образом исполнить выпавшую ей роль; однако мне, конечно, недоставало родной матери. Добрая и заботливая женщина, вскормившая меня вместе с собственным младенцем, была иного рода и племени, нежели я, — о чем она сама вскорости рассказала мне. В жилах моего отца текла кровь миланских аристократов; мать была связана дальним родством с английским королевским домом. От нее я унаследовала белоснежную кожу и золотые волосы, что так резко выделяло меня среди смуглых Лавенца, которых меня приучили считать своей семьей. Дети Розины относились ко мне с подозрением и презрением; они не признавали меня, для них я всегда оставалась чужой, отличаясь от них утонченностью черт. Хотя я делила с ними их тесный шатер и была одета в такие же лохмотья — да и говорить научилась сначала на их цыганском наречии, — мать внушала им, что ко мне следует относиться как к кому-то, кто выше их. «Помните, — при мне наставляла Розина своих детей, — Элизабет — принцесса. Ее отец правит всеми южными королевствами». Но как ни защищала меня эта добрая женщина, каких восторженных похвал ни удостаивала, ее старания не принесли мне любви моих новых братьев и сестер; напротив, эти завистливые сорванцы проявляли ко мне еще большую враждебность, даже высказывали сомнения в отношении моих настоящих родителей. Особенно горько мне было, когда они раскрыли мне постыдную тайну, которую мать поведала им по секрету: что якобы я незаконнорожденная и родители бросили меня. Понятно, что я тут же упала в их завистливых глазах, и они не упускали возможности уколоть меня, напоминая о моем несчастье. Тем не менее они как зачарованные слушали Розину, когда та рассказывала всякие небылицы о моем отце, которого я никогда не видела, о его приключениях в странах Востока и за морем, о его отваге и огромном богатстве.
Может быть, она рассказывала все эти истории, лелея надежду, что мой отец вновь поддержит ее деньгами, как в день, когда поручил меня ее заботам. А может, на россказни о моем высоком происхождении ее толкало одно ужасное обстоятельство. Если Розина была добрая женщина, то глава семейства Лавенца был ее полной противоположностью. Тома был человек угрюмый и злобный, с тяжелым характером, пьяница; даже совсем маленькой, я замечала, как Розина дрожит от страха в его присутствии. И часто видела на ее лице следы его жестокого с ней обращения, которые невозможно было скрыть. Не менее груб он был и с детьми, не исключая меня. Хуже всего было то, что он считал сестер, с которыми я росла, полнойсвоей собственностью и строил в отношении их самых гнусные планы. Старшая из девочек, которой было всего на пять лет больше, чем мне, Тамара, смуглая и прелестная, рождена была пленять сердца мужчин. Ее природное очарование не ускользнуло от глаз Тома, который постоянно непристойными ласками выказывал противоестественное влечение к ней. Он называл ее «своей маленькой женой» и в отсутствие Розины часто укладывал с собой в постель. Этот алчный человек не упускал из виду и выгоду, которую он мог бы извлечь из ее красоты. В то время я в своей невинности не могла догадаться о его намерениях, но горький опыт последующих лет подсказал мне, что этот человек готовил своего ребенка в проститутки, чтобы вскоре отправить ее на панель и иметь больше, чем те жалкие гроши, что он добывал, промышляя резьбой по дереву. Могу только предположить, что такие же планы он имел и в отношении меня, его «золотоволосой девочки», которая, как он постоянно повторял, когда вырастет, затмит красотой его собственную дочь. Однажды — мне тогда не было и пяти — этот развратник сумел заманить меня в постель. Лишь бесстрашное вмешательство Розины помешало ему осуществить свои грязные намерения. Она набросилась на него, приставила нож к его горлу, так что выступила кровь, и пригрозила, что жизни своей не пожалеет, но убьет его, если он не оставит попыток растлить меня.