Воспоминания (Из книги «Частное владение»)
Шрифт:
Когда я пишу эти строки, мне хочется собрать воедино немногие, обрывочные, но яркие детские воспоминания о матери: вот она вытирает слезы платочком после какого-то резкого разговора с отцом или, не сдержавшись, дает мне заслуженную пощечину — в тот день я почувствовал себя заброшенным, потому что мама была полностью поглощена заботами о больном отце, и сказал ей, что тоже хотел бы заболеть. Помню вечер, когда в доме дяди узнал о несчастном случае с моим двоюродным братом Пако — катаясь на самокате, он попал под трамвай, и ему отрезало ногу. Тетя Росарио просила меня передать маме, что у них «что-то случилось», не вдаваясь в подробности, и, пока мы одевались и бежали к дому Пако, я, упиваясь своей сиюминутной властью над матерью, постепенно, намеками рассказывал ей о происшествии.
Гражданская война и ее бедствия казались мне чем-то далеким, не имеющим к нам отношения. Маленькая колония барселонских буржуа в Виладрау жила в стороне от бурь, и за порогом собственных домов ее жители сохраняли позицию благоразумного нейтралитета. Только некоторые иронические комментарии — например, постоянное упоминание о том, что Боно, известного дамского парикмахера, тоже укрывшегося в Виладрау, каждую
11
Бургос находился на территории, захваченной франкистами; здесь в июле 1936 г. была создана «Хунта национальной обороны» — центр военного мятежа.
Утром шестнадцатого марта тридцать восьмого года мама, как обычно, поехала в Барселону. Она вышла из дома на рассвете, и, хотя память нередко расставляет нам ловушки и обольщает миражами, я живо помню, как выглянул в окно и увидел, что она, женщина, которую я вскоре назову «незнакомкой», в пальто и шляпе, с сумкой в руке идет туда, где не будет ни нас, ни ее самой — в беспросветность, в пустоту, в никуда. Конечно, очень сомнительно, что я проснулся именно в тот лень и, услышав звук материнских шагов или хлопанье двери, вскочил с постели, чтобы посмотреть ей вслед. Тем не менее это воспоминание живет во мне и часто вызывает горькие угрызения — почему я не позвал ее, не закричал, не заставил возвратиться? Наверное, тогда зародилось развившееся впоследствии чувство вины — еще один способ упрекнуть себя в пассивности, в том, что не предупредил мать о грозящей опасности, не совершил того, что, возможно, могло спасти ее.
Воспоминания о бесполезном ожидании, о растущей тревоге отца, о том, как мы бегали за новостями к дяде и на автобусную остановку, гораздо более достоверны. Два дня напряжения, гнетущей тревоги, пугающей неизвестности, тягостного молчания дяди и тети, всхлипываний Лолиты Солер, догадок, произносимых невнятным шепотом в отцовской комнате, и вот наконец в тот грустный день, пришедшийся на праздник Сан-Хосе, тетя Росарио, которую робко пыталась перебить Лолита Солер, рассказала нам, четверым детям, стоящим на лестнице, спускавшейся в сад, о бомбежке, о том, что под нее попала мама, о жертвах, тяжелых ранениях, постепенно подводя нас — словно квадрилья, умело изматывающая уже раненого быка перед тем, как матадор нанесет ему последний точный удар, — к той самой минуте, когда, не обращая внимания на жалостливые мольбы Лолиты Солер, она выговорила сквозь слезы это дикое, ошеломившее нас слово. Оно причинило нам боль, мгновенно излившуюся в обильных слезах, и все же мы были совершенно не в состоянии осознать правду, понять точный смысл происшедшего и, главное, его окончательный, необратимый характер.
Как погибла мама, где именно настигла ее смерть, куда ее перевезли, когда и при каких обстоятельствах родители опознали свою дочь — я никогда не знал и уже никогда не узнаю. Незнакомка, так неожиданно исчезнувшая из моей жизни, сделала это тихо, вдали от семьи, словно пытаясь смягчить удар, который неизбежно вызвал бы ее уход, но в то же время опуская завесу тайны, окутавшей впоследствии ее имя, — тайны, навсегда отдалившей от нас эту женщину, ставшую предметом смутных догадок и домыслов, невразумительных объяснений, сомнительных, недоказуемых предположений. Она поехала за покупками в центр города и там возле перекрестка Гран-Виа и Пасео-де-Грасия попала под бомбежку. Для тех, кто потом поднял с земли эту женщину, навеки молодую в памяти знавших ее, она тоже останется незнакомкой, в пальто и шляпе, в туфлях на высоком каблуке, незнакомкой, сжимающей в руках сумку с подарками для детей. Через несколько дней дети, одетые в костюмы, выкрашенные, как тогда полагалось, в черный цвет, молча взяли эти подарки из рук тети Росарио: сентиментальный роман для Марты, приключенческие книжки для Хосе Агустина, рассказы с картинками для меня, деревянные игрушки для Луиса, тут же заброшенные на чердак — мой брат так и не притронулся к ним.
Пустая черная сумка — вот все, что осталось от нее. Ее роль в жизни, в нашей жизни, неожиданно прервалась еще до того, как наступила развязка первого акта.
Только двадцать лет спустя во время монтажа фильма Россифа «Умереть в Мадриде», просматривая
Связь между этой смертью и сущностью гражданской войны возникнет в твоем сознании только в те дни, когда, заинтересовавшись политикой, ты с головой уйдешь в изучение документов и книг о недавнем прошлом Испании. Домашнее воспитание и проникнутое религиозным духом школьное образование сумели полностью уничтожить связь между двумя событиями. С одной стороны, каждый вечер ты вместе с братьями и сестрой второпях, заученно и бездумно бормотал три раза подряд молитву за упокой души усопшей, с другой — безоговорочно принимал официальную версию о гражданской войне, которую ежедневно повторяли газеты, радио, учителя, родственники и все, кто окружал тебя: «Крестовый поход», предпринятый истинными патриотами против Республики, запятнавшей себя всякого рода мерзостями и преступлениями. Отец и домашние сумели скрыть от тебя беспощадную и очевидную правду о том, что мама стала жертвой террористической акции, холодного расчета и ненависти людей вашего же лагеря. Во всех несчастьях отца — тюремном заключении, болезни, вдовстве — была виновата, по его уверениям, безликая масса людей, именуемых словом «красные». Вырванная из контекста событий, опрятная и стерильная, смерть матери стала для детей некоей абстракцией, снимающей с истинных виновников ответственность за преступление, делающей все более отвлеченным и туманным его смысл. Хотя легкость, с которой вас заставили принять черное за белое, может показаться подозрительной, все же узкий круг общения, заговорщическое молчание окружающих, невозможность получить какие-либо правдивые сведения помогают понять, почему вы не задумывались об истинном значении фактов. Только когда ты поступил в университет и, благодаря своему приятелю, враждебно относившемуся к режиму, узнал о книгах, где события войны излагались с другой точки зрения, пелена спала с твоих глаз. Под влиянием марксистского учения, ненавидя реакционные ценности своего класса, ты начал оценивать события, пережитые в далеком детстве, совсем по-иному: бомбы Франко, а не жестокость республиканцев были виноваты в том, что твоя семья понесла невосполнимую утрату.
Это запоздалое откровение истории потрясло тебя, и все же можно сказать, глядя правде в глаза, что смерть матери не причинила тебе настоящей боли, ведь она умерла, когда ты был совсем ребенком. Эта потеря тяжким бременем ляжет на твою жизнь, но истинные последствия сиротства проявятся не в детстве, а гораздо позже: охлаждение к отцу, безразличие к религии и отечеству, инстинктивное непризнание любых авторитетов — все эти черты и свойства, воплотившиеся в твоем характере, тесно связаны со смертью матери. С ее уходом из жизни угасла и любовь к ней, поэтому ты ощущаешь себя не столько сыном этой женщины — она навсегда останется для тебя незнакомкой, — но, едва ли не в большей степени, сыном гражданской войны, ее лживого мессианизма, жестокости, ярости; сыном тех трагических событий, которые показали настоящее лицо твоей страны и еще в юности внушили тебе желание покинуть Испанию навсегда.
Когда ты пишешь эти строки, в памяти всплывает одна давняя история: однажды утром, через несколько месяцев после окончания войны, вы с Луисом без дела слонялись по дому, и вдруг тобой овладела какая-то необузданная ярость…
В глубине сада находились гараж и сарай, забитый старыми вещами, а под лесенкой, ведущей на крышу гаража, — две крошечные каморки, где хранились дрова и уголь. Сарай был загроможден самой разнообразной мебелью, оказавшейся там в результате невзгод военного времени и, вероятно, ожидавшей переезда в Торренбо. Ты вспоминаешь сейчас эти диваны, кресла, столики, шкафы, покрытые пылью и паутиной, куда вы, счастливые и довольные, забирались, играя в привидения среди сваленных вперемешку ценных вещей и жалкого, ненужного хлама. Возвращаясь из школы, ты любил прятаться в этом сарае, но однажды, вытащив из каморки с дровами топор, повинуясь странному порыву или прихоти, принялся вместе с Луисом в диком, безумном исступлении крушить мебель.
Не жалея ничего, ты уродовал ножки, спинки, сиденья, разрубал пополам столы, раздирал обивку, потрошил внутренности диванов, вырывая пружины, дробил в щепки стулья, словно одержимый, во власти азартного, всепоглощающего вдохновения, которое вновь посетит тебя лишь много лет спустя, когда ты начнешь писать, ощутишь первобытное ликование творчества. Что же кроется за внезапной, дерзкой, сумасбродной выходкой двух обычно смирных детей, неожиданно для всех ставших виновниками разгрома, смысл которого оставался неясен им самим? Протест, накопившаяся злоба, жажда мести? А может, скука, бессознательное стремление подражать взрослым? Первопричина этого поступка, источник дерзости и азарта тех, кто совершил его, навсегда останутся неразрешимой загадкой. Но в твоих воспоминаниях часто будет возникать этот образ — двое мальчишек, гулкие удары топора, прорвавшаяся наружу таинственная внутренняя энергия, а может, подспудное, скрытое желание подростка заставить окружающих услышать его голос.