Воспоминания корниловца: 1914-1934
Шрифт:
Если бы в России проводилась хотя бы доля организационно-политической работы, подобной той, какую немцы вели среди попавших к ним в плен, то, уверен, из австрийских славян была бы создана славянская освободительная армия, которая оказала бы России и всему славянскому делу неоценимые услуги.
На четвертый день во дворе крепости огласили список отправляемых с эшелоном военнопленных тысячи солдат и пятнадцати офицеров. Все они, кроме меня, были немцы и мадьяры.
Поезд замедлил ход и осторожно, не тревожа скрепы моста, прошел над Днепром. Почувствовав под собой землю, ускорил ход. Бесконечная равнина. Куда ни кинешь взор — ровная
Земля солнцу улыбается, бесконечные поля златокронных подсолнухов Творцу славу поют. Удивленно раскрытыми глазами смотрит пришелец с Запада и слов не находит, душа его молча молится.
В степи как свечи горят золотые купола. Далеко в степь глядит русская церковь, вокруг нее белые хаты. О тебе, Россия, моя молитва…
Уже солнце склонилось к западу, и все нет конца твоим полям и нивам, твоей красоте и богатству. Тебе ли быть побежденной, тебе ли, хлебообильная, не накормить своих детей?
Настала ночь. Я лег на скамью, но не спал. Слышал, как немцы ругали славян, называя их изменниками. На одной из станций вышел прогуляться. Мимо головы пролетел булыжник, и из темноты донеслось: «Slawischer Hund!» (славянская собака!). Старший унтер-офицер пересадил меня к охране.
На утренней заре, когда солнце уже успело обойти вокруг всей земли, удивленные глаза увидели то же богатство полей, ту же необъятную ширь, ту же тихую могучую красоту. Как будто с места не сдвинулись, а сколько уже проехали…
На станциях много народу. Смотрит русский мужик, и глаза его говорят: «Вот бедные, теперь вдали от своих. И на что эта война сдалась? А вон молоденький, наверное, еще не женат. А у того, постарше, дома жена и дети, наверное. И лошадь, и корова. Крестьянин, должно быть».
И бабенка стоит и смотрит. Щеки розовые, глаза живые, мальчонка за юбку ухватился: «А ведь мой-то тоже где-то у них так едет. Хлебца им подать надо бы».
Стоят пленные немцы у дверей теплушки, переговариваются. Слышу: «Вот уставились как идиоты! Азиаты проклятые!»
Кирсанов — уездный город. Город? Ни город, ни деревня. У большинства жителей собственный домик, двор, огород, сад. Много зелени, улицы широкие, не то, что у нас. Заглядываю во дворы — там чисто и уютно. Улицы, правда, могли бы быть и почище.
— Самовар! — крикнул кто-то из пленных. И все остановились, повторяя: «Самовар, самовар!» Конвойный смеется:
— Самовар. Для чая. У всех русских есть.
Эх, дорогой, что такое самовар, я давно знаю, только вот «живого» еще не видел. Все близкие и родные мне люди Тургенева, Толстого, Достоевского пили чай из самовара, у самовара говорили о Боге, о любви, о правде, о русской земле. А самовар их слушал и пел свою тихую спокойную песню и длинными зимними вечерами, когда мела вьюга, и весною, когда вишня цвела.
Поместили нас в бывшей тюрьме, приспособленной под жилье. Теперь со мной были чехи, почти все просившиеся добровольцами в Русскую или Сербскую армию. В пяти комнатах разместились офицеры-славяне: чехи, словаки, три серба и я. Обстановка была, как у всех пленных: нары, тюфяк, деревянные полочки на стенах, на полочках коробки из-под сахара. Несколько репродукций картин русских художников украшали голые казенные стены. Посередине стол, хромой как положено, на нем жестяной чайник. По чашке и миске на каждого —
Примерно через месяц мой товарищ сказал мне:
— Ты нарушаешь гармонию нашего почтенного общества добровольцев. Разреши подарить тебе рубаху!
— Откуда она у тебя?
— Подарок. Знакомые завелись, женского пола. Я им говорю: у нас тут один наш товарищ всю жизнь в рубахе ходил, а теперь оной лишился. Вот и все.
По вечерам, за чаем, при свете висячей лампы, окутанные махорочным дымом, мы рассуждали и спорили без конца.
С первых же дней пребывания в Кирсанове мы наладили связь с военнопленным сербом, писарем в канцелярии воинского начальника, ожидавшим отправки на Салоникский фронт, где против немцев и австрийцев стояла армия союзников. Он-то и помог нам составить повторное прошение.
День мы начинали во дворе Сокольской гимнастикой, в которой принимало участие человек 25–30, почти три четверти военнопленной колонии. После завтрака ожидали «Русское слово» и кто-нибудь из нас читал сводку Главнокомандующего, которую мы прослушивали с затаенной надеждой.
Шестого августа на утреннюю гимнастику вышло только несколько человек: разнесся слух, что русские войска оставили Варшаву. «Русское слово» подтвердило: Варшава пала, Русская армия продолжает отступать.
Весь день мы пролежали на своих нарах почти молча. Мы скорбели за судьбу России и негодовали по поводу своего беспомощного положения в плену у своих собственных братьев. И это чувство усиливалось с каждым днем. Ковно, Осовец, Брест-Литовск ударяли как молотом.
Наконец, не помню числа, настал незабываемый день. В необычный час появились трое наших сербов, счастливо улыбаясь.
— Едем! — кричат издалека.
— Едут! — кричит наш товарищ, встретивший их на лестнице.
— Счастливые… Не забудьте же напомнить о нас!
Простились со слезами на глазах и написали, не помню уже какое по счету, прошение. Будем ждать решения, прислушиваться к далекому стону истекающей кровью братской армии. И проклинать судьбу.
Нас переводят в другое место. Разве это от нас зависит, военнопленных австро-венгерской армии? Наровчат Пензенской губернии. Уездный город. Глушь. Население казармы многочисленное и шумное. Славянской речи не слышно. В большом помещении, где раньше располагалась русская рота, досками отгородили угол для военнопленных офицеров.
Мрачные настали вечера. Под Сморгонью русские выбили немцев штыковым ударом, но затем снова пошло отступление. Братья-болгары вот-вот выступят на стороне немцев и мадьяр. Началась переброска германских войск для нанесения удара в лоб и тыл Сербской армии.
В большом помещении мы одни. Свет керосиновой лампы-жестянки освещал осунувшиеся лица, тени от наших голов принимали громадные причудливые формы, двигались по темным углам и облезшей краске высокого полупустого помещения. За окнами поздняя осень волчьим воем уходила в степь и, возвращаясь, постукивала всеми черепицами крыши, холодным дыханием проникала к нам сквозь многочисленные щели. Керосинка тоскливо мигала, будто жалуясь, что у нее так мало сил для преодоления тьмы. Пошел снег, осенний ветер сперва дико боролся с ним, потом утих, и земля успокоилась под глубокими снегами русской зимы.