Воспоминания крестьян-толстовцев. 1910-1930-е годы
Шрифт:
Быстро всё это оформили, и я поехал на родину.
Вернусь немного назад. Я забыл сказать, что меня еще раз вызывали на суд. В суд пришли также два человека, которые свидетельствовали о моей контрреволюционной агитации против власти. Судья Волков спрашивает их:
— Вы хорошо знаете Янова, и это он ли?
— Да, мы его хорошо знаем, это он.
— Ну, что же он вам говорил и чему научил?
— Он говорил, что большевистская власть нехорошая, и всё против говорил.
— Он что, во время работы говорил с вами, или за
— Нет, он нигде не работал и находился все время в изоляторах и тюрьмах.
— А в изоляторах и тюрьмах никто Янова не караулил?
— Ну, там всегда день и ночь охрана.
— Тогда позвольте, где же вы слышали агитацию Янова, когда он всегда был под строгим надзором? — спросил судья. — Выходит, что вы ложно на Янова показываете. А знаете, к чему был приговорен Янов за ваше показание? Теперь вы у Янова спросите, к чему он вас желает приговорить за ложное показание, к смерти или еще к чему? Ну, скажите, Янов, как вы желаете с ними поступить, мы выслушаем вас, и так я и поступлю.
— Я знаю только одно, — начал я говорить, — что человек — разумное существо и мыслящее, и если он поступает в жизни по разуму и совести, то он счастлив и радуется и своей жизни, и жизни всего живого; но если человек отказывается от этих человеческих свойств и руководствуется эгоизмом, то он бывает очень несчастлив и недоволен и жизнью, и всем окружающим. Большего наказания придумать нельзя. Таких не судить надо, а жалеть.
— Ну, идите и благодарите Янова, что он не поступил с вами так, как вы с ним, — закончил судья, и мы пошли по домам.
О врачах
Теперь надо сказать хотя бы несколько слов о наших сердечно-добрых врачах. Иду я раз по нарождающемуся городу и вдруг встречаю молодого врача, который мне во многом помогал. Он шел с фельдшером. Издали увидев меня, закричал: — Василий Васильевич! (Фамилии моей никто не знал, и все звали по имени и отчеству.) Здравствуйте! Далеко идете? — сказал мне Исаак Константинович Гинзбург. — Мы идем на лекцию. Войновская будет читать о болезнях легких, идемте с нами.
— Исаак Константинович, мне хочется узнать, где Гальперин Борис Александрович? — спросил я.
— Гальперин освободился, уехал в Москву, но уже прислал письмо из Москвы с просьбой приехать обратно Воркуту: лечить, помогать несчастным каторжникам, но ему не разрешили. Не санчасть, а высшее начальство.
— Ну, а о Фаине Филипповне вы уже сами знаете, — продолжил он, что она лежит больная больше года. Мне сестра, погорая ухаживает за ней, говорила, что вы уже два раза заходили к ней. Ее дети, сын и дочь, оба учатся и обещают приехать и забрать ее. Ну, идемте с нами на лекцию.
Я поблагодарил их, но не пошел. Расставшись, фельдшер взял меня за руку, дружески сжал ее и, смотря мне в глаза, воскликнул:
— Исаак Константинович, я не нарадуюсь на Василия Васильевича! Вид у него такой молодой, а ведь он куда старше нас обоих.
— Да разве Василий Васильевич так живет, как мы? — воскликнул доктор. — Ни вина, ни табаку, ни женщин! Ну, еще раз до свидания! — И мы расстались, наверное, навсегда с этим добрым человеком, воспоминание о котором до сих пор живет во мне и обливает мою душу радостью.
Фаина Филипповна. Высокая, гармонично стройная, она была очень красивая. Голос ее, нежный и мягкий и в то же время деятельный и добрый, непрерывным потоком, не уставая ни днем ни ночью, изливался на больных и страждущих душой и телом, поступающих к ней, как по конвейеру; но большинству даже ее забота не могла помочь, и тот же конвейер уносил их дальше, но уже трупами в морг, где их вскрывали, узнавали болезнь, а потом складывали в огромные страшные штабеля, из которых их ночью грузили на подводы и увозили в тундру, где их растаскивало зверье по своей потребности.
И вот струны ее души не выдержали такой нагрузки, и сияние ее любви прекратилось — она заболела. Фаина Филипповна не могла быть простым зрителем этого бескровного, истощенного до голых костей людского потока. Она знала, что у каждого из них есть мать, отец, сестры, братья, нежно любимые дети и жены, о которых они грезили день и ночь, так же, как она страдала о своих детях.
Беспрерывный поток мягких морских волн полирует крепкие скалы. Так же непрерывные страдания людские стерли физическую крепость души, и она угасла, остыла ко всему.
В разгар ее болезни я зашел навестить ее. Сестра, ухаживавшая за ней, знала, как хорошо откосилась она ко мне, и пустила меня. Фаина Филипповна, одетая в больничный халат, стояла около своей постели и искала какой-то ботиночек. Ни меня, ни моего приветствия не замечала. Я постоял около нее минут пятнадцать, думая, что она, может быть, очнется; но нет, ее поиски ботиночка продолжались, и она не замечала меня. И в таком состоянии я оставил ее. Второй раз я был у нее, когда кончался ее срок и ей было разрешено уехать. Лицо ее было уже осмысленным, во взоре струилась доброта. Она сразу узнала меня, встала из-за столика и спокойным голосом благодарила меня, что я не забыл ее и навестил. — Помню, помню вас, когда мы были для вас в синих… а я видела всех в черном, и лица черные, и глаза у всех огнем горели. А теперь жду детей, обещают за мной приехать, посмотрите: вот их карточки, посмотрите.
Я боялся, что в ее состоянии долгие разговоры утомят ее, не стал задерживаться, на прощанье поблагодарил ее за доброе, любовное отношение ко мне; она так же ровно и спокойно поблагодарила меня, и мы расстались. Вскоре приехали ее дети, и они уехали из заполярного края — Воркуты — в Россию.
…Когда я был в бессознательном состоянии и только стал приходить в себя, она как-то спросила Гальперина, приду ли я в нормальное состояние? И он, глядя мне в глаза, уже не ей, а мне ответил:
— Да вы мыслить будете!