Воспоминания крестьян-толстовцев. 1910-1930-е годы
Шрифт:
Я тоже стоял молча среди комнаты.
Внутри меня все было напряжено до предела.
В голове бегали мысли: зачем здесь эти люди? Что им надо? Они люди, но ведь и мы люди! Как же они могут так делать? Наступать на горло таким же рабочим людям?
Я оглянулся кругом, невдалеке стояла табуретка, на секунду взор задержался на ней, потом я обернулся к мужикам и сказал, не очень громко, только одно слово: «Вон!»
Безмолвно все поднялись и один за одним, цепочкой вышли в дверь на улицу. В открытую дверь потянулись за ними клубы синего табачного дыма.
В
Мы решили отстаивать свои права.
В приемной М. И. Калинина я был принят заместителем председателя ВЦИК — П. Г. Смидовичем.
Я рассказал все.
Через несколько дней пришел за ответом. Смидович сказал, что постановление райисполкома отменено, мы восстановлены в своих правах. Соответствующую бумагу он заклеил в конверт и, подписав «председателю Кунцевского райисполкома Морозову», дал мне вручить лично.
Я поехал в Кунцево. Морозов ходил сильно возбужденный по своему кабинету.
— Ну, что? — неласково спросил он, увидав меня.
Я молча подал пакет.
Он посмотрел штамп ВЦИКа на конверте, молча разорвал, прочел, буркнул что-то и опять сказал зайти к начальнику милиции.
Я почему-то на этот раз решил зайти. Зашел и был арестован и водворен в кутузку. Я требовал объяснения — что за причина? Но мне ничего не отвечали.
Тогда я сказал, что объявлю голодовку, а сам зашел за угол печки, чтобы меня не было видно дежурному, достал из кармана батон и от волнения с большим аппетитом съел его. Это была моя единственная в жизни «голодовка».
К вечеру я услыхал, как дежурный несколько раз звонил куда-то по телефону и спрашивал, что же со мной делать… «Он ведь голодовку объявил… у меня же нет никаких оснований на его арест…», и меня выпустили.
Печать наша находилась все еще в сельсовете. Там уже было известно об отмене решения райисполкома, и, когда я пришел туда и, подойдя к секретарю, сказал: «Давай печать», он, ни слова не говоря, ее отдал. В комнате было много мужиков, были и те, которых я выгнал. «Пожили в коммунарском доме», сказал один из них, добродушно посмеиваясь.
Жизнь коммуны пошла внешне своим чередом, но чувствовалась какая-то напряженность, что так все не кончится.
Действительно, потерпев неудачу в прямом, слишком грубом нажиме на нас, в котором явно просвечивало нарушение самых основных человеческих прав, районные власти предприняли другой способ убрать нас, способ более дипломатический, прикрывающийся законом. Против пятерых из нас — меня, Клементия, Кати, Маруси и Александра Ивановича — было возбуждено судебное дело.
Повода к этому не было, но на то и юристы учатся, чтобы находить статью к любому человеку.
Нас судили в Кунцеве.
Когда нас стали обвинять в отсутствии счетоводства, Клементий (ведший его у нас) не вытерпел, вскочил с места и высоко поднял над головой связку конторских книг, предусмотрительно взятых с собой.
— А это что? — воскликнул он под смех зала.
Были и свидетели из числа тех, кого я выгнал. Один из них сказал: «Мазурин выгнал нас из дома».
— Как выгнал? — спросил судья.
— А так, сказал «вон» — мы и пошли.
— А сколько было вас?
— Двенадцать.
— А Мазурин?
— Один.
Судья и публика засмеялись. Защитником у нас был член коллегии защитников Кропоткин, кажется, племянник П. А. Кропоткина. Защищая нас, он сказал: «За что же их судить? Они ведь действительно жили коммуной, а не болтали об этом, как некоторые». — «Кто это — некоторые?» — взъелся судья, и было составлено частное определение суда, и Кропоткин впоследствии был удален из коллегии защитников.
Осудили нас по какой-то совсем незначительной и расплывчатой статье, что-то вроде халатности. Двоим дали по два года, остальным — меньшие сроки.
Дело, конечно, было не в вине и не в сроках, а в том, что нас надо было удалить из этой местности. Но чем мы мешали, чем наша коммуна могла мешать другим — я этого не пойму и до сих пор. Областной суд отказал нам в нашей жалобе. Но, хотя мы и оставались на свободе, вставал вопрос: как жить дальше коммуне? Как ни невиновен ягненок, волк все равно съест его, потому что хочет есть.
И тут встал вопрос о переселении.
Во всех краях страны были единомышленники Л. Толстого, большинство из них жили на земле, кто работал коллективно, кто — единолично. И почти у всех у них возникали трения с представителями местной власти, подобные тем, какие испытывала наша коммуна.
Кто просился в колхоз — а его не принимали как толстовца. Кто не хотел идти в колхоз, а его тащили. Кто вступил, но столкнулся с разными сторонами колхозной жизни, идущими вразрез с их убеждениями — забой скота на мясо, на работе общественное питание с мясом, сторожить с ружьем и т. д.
Живших в с.-х. общине «Всемирное братство» под Сталинградом выгнали, а имущество все взяли, и т. д. и т. д.
Вины за этими людьми не было никакой, но они были виноваты в том, что не стриглись под одну общую гребенку, и каждый из них смел иметь какие-то свои личные особенности, свои взгляды на жизнь. На имя В. Г. Черткова стали приходить сотни писем от единомышленников об их положении.
И тут возникла мысль — единомышленникам Л. Толстого, желающим работать на земле, собраться и переселиться в одно место для совместной коллективной жизни и труда. Владимир Григорьевич сообщил эту мысль нам. Мы начали думать, обсуждали со всех сторон. Не хотелось нам порывать с родными местами, где таким тяжелым трудом удалось наладить хорошую жизнь. И что нас ждет впереди? Необжитые места, лишения и вновь тяжелый труд, и какие взаимоотношения сложатся внутри нового коллектива, куда соберется так много людей незнакомых, разнообразных, из разных мест? И какие сложатся на новом месте взаимоотношения с местными представителями власти? Нелегко все это будет. Уже и маленьких детей появилось немало. Каково-то им?