Воспоминания крестьян-толстовцев. 1910-1930-е годы
Шрифт:
Наташа привезла меня к себе в московскую квартиру. Федя в момент приезда спал, уложенный Елеазаром Ивановичем на кресло возле Наташиной постели. Увидя меня, он как-то очень взволновался, губки задрожали, ручонки потянулись сначала к Наташе, а потом уже ко мне, долго всхлипывал и не отрывался от меня.
Потом разыскивала юриста, ходила с Иваном Ивановичем к Н. К. Муравьеву (адвокату), составляла вместе с ним заявления, встречалась с друзьями, и в душе поднималась волна страшной тревоги за судьбу Васи и обоих Вань. Иван Иванович приезжал в Воскресенск к следователю и лично ходатайствовал, чтобы отпустили арестованных ему на поруки. И их отпустили до суда.
Так закончился период Нового Иерусалима.
Сестра Наташа и ее муж Елеазар Иванович Пыриков предложили нам до суда, решение которого должно было выяснить наше дальнейшее положение в жизни, пожить у них на даче, при станции Ховрино. Мы переехали к ним, и вскоре к нам приехал еще и Ваня Зуев.
Наконец был назначен суд. Московская экспертная пожарная комиссия, выезжавшая на сгоревший участок нашей коммуны, дала заключение, что в уцелевшей после пожара кирпичной трубе была трещина, через которую вполне могла проникнуть искра на сухую дранку
Вася как председатель коммуны обвинялся в халатном отношении к государственному имуществу (не усмотрел трещину в трубе). Ему присудили отработать несколько месяцев с выплатой зарплаты государству. Это было лучшее, что могло быть. Трещина в трубе, т. е. выявление ее пожарной командой, вызванной Колей Любимовым, выручила нас.
Васе надо было срочно поступать на работу. Мы перебрались в предоставленную нам Клавдией Дмитриевной Платоновой служебную комнату в Хамовническом доме Толстого. В поисках работы Вася ездил в Воронеж. У нас, вместе с Ваней Зуевым, были планы ехать или в Воронеж или на Кавказ и там вместе начинать устройство новой жизни. Но в Воронеже Вася ничего подходящего не нашел и поступил работать на хорошо оплачиваемую, но ужасно физически тяжелую работу каменоломщиком. К нему присоединился тогда остро нуждающийся материально Сережа Булыгин. Они ездили на какое-то вновь строящееся подмосковное шоссе, где разбивали и подносили камни. Руки у них были в кровавых мозолях. Все тело болело и ныло. Приходя домой, т. е. в Хамовники, Вася еле добирался до постели от усталости. Но из жалованья большую часть вычитали по суду, многое сгорело у нас и пропало, и Вася решил терпеть. Настроение у него продолжало быть бодрым. Уныние вообще было ему не свойственно.
Через некоторое время надо было освобождать занимаемое нами помещение. Вася свез нас с Федей в коммуну «Шестаковка» в район Красной Пахры. Там уже жили некоторые из наших иерусалимских коммунаров.
В первое время я чувствовала себя в Шестаковке плохо. Очень недоставало Виси, который приходил туда (от Москвы до коммуны было верст десять) пешком. Там были свои правила, своя спайка, свой уклад жизни, к которым надо было привыкать. Я встретилась с большой внутренней культурой Мазурина, с мягкостью характера Александра Николаевича Ганусевича и еще некоторых других, но вообще, как мне казалось тогда, того и другого недоставало в общем настрое той жизни. Кроме того, лично для меня снова встали трудности с воспитанием ребенка. Федя, которому было немного больше двух лет, связывал меня по рукам. Дети коммунаров слонялись кто где, грязные, без присмотра. Остальные матери как-то привыкли к этому и приспособились. Я не могла привыкнуть, продолжала придерживаться для мальчика и режима, и, вероятно, преувеличенной чистоты. Организовать, как в Иерусалиме, детский очаг я и не пыталась, совершенно не чувствуя единодушия с некоторыми матерями, которые, в свою очередь, вероятно, считали мое поведение барским. Не хватило у меня сил охватить все положение самолюбия и с большим пониманием интересов общего дела. И там не нашлось никого, кто понял бы меня. Вася, приходя на выходные к нам, не находил успокоения, видя, что наша жизнь так плохо налаживается. И когда кончилась его сезонная работа на шоссе, он решил вступить и артель по производству графита для какого-то тогда нового вида полов. Мы с Федей переехали в Москву во временно снятую комнату на Плющихе.
Работа с графитом тоже была тяжелая и очень грязная. Они с Елеазаром Ивановичем Пыриковым, который тоже вступил в эту артель, ежедневно мылись в бане и даже там не могли отмыть глубоко въедавшуюся пыль графита.
Вася часто бывал в чертковском доме и на собраниях в Вегетарианском обществе, в делах которого принимал участие. Работа с графитом в артели не подошла Васе. Оказалось, что дело строилось на каких-то беспринципных началах, организатор его проявил себя человеком непорядочным. Связь с ним Вася посчитал недопустимой, и мы снова вернулись в Шестаковку. Вася старался поддержать меня, выступал на общих собраниях, горячился и огорчался непониманием некоторых. Но постепенно острота положения сгладилась. Осенью, когда стало холодно, а дети продолжали бегать в грязь и дождь без присмотра, уже не только я, но и другие матери стали испытывать затруднения, тем более что дети простужались и начали болеть. И тут опять помог Коля Любимов, который тоже перебрался в Шестаковку. Он в то время был слаб здоровьем, не мог участвовать в тяжелых работах и предложил на собрании присматривать за всеми детьми со мной на смену. Дети его любили за мягкость и какую-то женственность в характере, и он, помню, обращался со всеми малышами (своими и чужими) удивительно ласково и заботливо. В коммуне тогда уже жил опять с нами Евгений Иванович, который вносил в общую жизнь уют и какую-то теплоту. Жизнь налаживалась. И вдруг Вася заболел. Сначала мы думали, что у него просто какое-то затянувшееся желудочное заболевание, но ему становилось все хуже и хуже, и приглашенный врач установил брюшной тиф. Я свезла его, лежачего, на телеге, в очень тяжелом состоянии в Москву, на Калужскую улицу, в ту самую больницу, где работала его сестра Людмила и где при больнице жила с нею их мать и младшая сестра Маня. С телеги его сняли санитары. Он был почти без сознания. Болел очень тяжело и долго. Наконец вернулся. Он был сильно ослабевший, с трудом ходил с палкой, болели ноги. К коммуне мы уже совсем привыкли, все как-то уравновесилось, я стала много дежурить на кухне; с Федей часто оставался Евгений Иванович. Вася поправился и стал на сменку с Колей возить в Москву молоко, сначала на телеге, потом на санях. Это давало ему возможность часто видеться с матерью. Он немного помогал ей, привозя молоко и овощи. Казалось бы, всё налаживалось, но не тут-то было. Местным органам власти уже давно не нравилась идеология коммуны, на нас надвигались те же тучи, что и в Новом Иерусалиме.
Началась ликвидация и коммуны «Жизнь и труд». Вася был в числе делегации, направившейся к Сталину с ходатайством о выделении земли и предоставлении людям права на жизнь и труд. В ходатайстве были выражены желания и возможности людей, имеющих свои взгляды на жизнь, свои религиозно-нравственные убеждения, не позволяющие им участвовать в каких бы то ни было формах насилия и убийства, а также и в других отношениях, направляющих их жизнь по своему особому руслу. Предусматривалось и вегетарианство, не позволяющее этим людям заниматься разведением скота, и невозможность обучать детей в общих школах, где проводилось военное обучение. Над составлением этого ходатайства много думали, об этом много говорили, спорили, волновались. В этом принимали участие и некоторые московские друзья. Не помню, в чем именно правительство пошло навстречу, а в чем было несогласно с ходатайством делегатов, но землю дали в Сибири. Мы готовились к переселению. В кухне ежедневно женщины пекли хлебы и сушили сухари, овощи, картофель. В Запсибкрай стягивались люди с Кавказа, из Смоленской губернии и из других мест. В марте 1931 года, когда уже шла речь о назначении дня отъезда, Васю вызвали в Москву. Владимиру Григорьевичу Черткову, тогда сильно ослабевшему, нужен был секретарь-санитар, и его друзья — Николай Сергеевич Родионов и Алексей Петрович Сергеенко, считая Васю очень подходящим для этого дела, просили нас не уезжать, а остаться в Москве, переехав к Чертковым. Вася посчитал невозможным отказаться от этого предложения, и, кажется, в апреле 1931 года, когда Феде было уже почти четыре года, мы переехали вместо Сибири в Лефортовский переулок, в дом Чертковых.
Б. В. Мазурин
РАССКАЗ И РАЗДУМЬЯ ОБ ИСТОРИИ ОДНОЙ ТОЛСТОВСКОЙ КОММУНЫ «ЖИЗНЬ И ТРУД»
Часть I
ПОД МОСКВОЙ
Шестаковка.
(1921–1931)
31 декабря 1921 года несколько молодых людей, решивших вести коллективное сельское хозяйство, заключили с УЗО (Московский уездный земельный отдел) договор на аренду небольшого бывшего помещичьего имения, носившего название Шестаковка. Площадь всех угодий — пашня, луг, парк, сад, кустарник и пруд — всего 50 гектар.
В старом липовом парке стояли два больших деревянных дома, а возле небольшого старенького скотного двора стоял еще дом, когда-то что-нибудь вроде кухни для скота и для жилья рабочих. Низ был из кирпича (одна большая комната с русской печью), выше был надстроен еще один убогий этаж из бревен, а сбоку к кузне был прирублен небольшой флигелек в три комнаты. Вот в этом-то доме и поселились новые поселенцы.
Шестаковка была совсем недалеко от Москвы, от Калужской заставы, если напрямик, кустами, проселком, то километров 12, а если по Боровскому шоссе, через деревню Никулино и село Тропарево — километров 15. Но, несмотря на близость Москвы, место было на редкость тихое и уединенное. Находилось оно в большой развилке двух железных дорог — Павелецкой и Киевской и в меньшей развилке двух шоссе — Калужского и Боровского. Поля по слегка всхолмленной местности, осиннички да кустарники. По лощине протекал небольшой ручеек, за которым расположилась деревушка Богородское (дворов 20) и еще немного в стороне село Тропарево. Судя по названию сел, земли эти когда-то были церковными, и в самом имении стояла небольшая каменная церковь старинной архитектуры, осматривать которую иногда приходили экскурсии любителей старины, и они говорили, что время ее постройки относится к царствованию Иоанна Грозного. А один из деревянных домов в парке — «старая дача», как мы называли ее, стоял уже более 100 лет и, по преданию, в ней останавливался Наполеон в 1812 году. Стояла она на хорошем фундаменте из пиленого известняка, а бревна были обшиты тесом. Когда в 1928 году мы ее разобрали для постройки большого коммунального дома, то сосновые бревна звенели, как новенькие, были необычайно крепки и торцы у них были обработаны топором; видно, когда ее строили, пил еще не было.
Уезд был Московский, волость, — Царицынская, сельсовет — Тропаревский, год революции — пятый.
До нас там стоял рабочий полк и вел, очевидно, небольшое подсобное хозяйство, потому что, уходя, они передали нам одну корову — Маруську — и две семнадцатилетних лошади — Ворона и Лыску, у которых были года, кости и на костях голая кожа, потому что шерсть вся повылезла от снадобий против чесотки: из инвентаря была одна военная двуколка (та самая, на которой я как-то ехал в Москву через богатое Тропарево на лошади, без шерсти, с супонью из проволоки и вдобавок чека выскочила и колесо покатилось в канаву, а проезжавшие мимо на рессорных «качках», на сытых лошадях тропаревские огородники презрительно говорили: «Вон коммуна поехала», а я, съежившись от стыда, пыжился, падевая грязное колесо). Оставил нам еще рабочий полк яму с силосом из картофельной ботвы, 70 пудов сушеных веников на корм скота и 500 пудов мороженой картошки. Вот и все. В стране был еще голод и разруха. Надо было жить и начинать хозяйство. Средств не было. Начали разбирать один из деревянных домов в парке. Пилили на чурки, кололи на дрова, вязали в вязаночки, запрягали Ворона и везли в Москву. Двенадцать километров ехали иногда целый день, у лошади не было сил. Москва бедствовала топливом, и мы меняли дрова на продукты — хлеб, сухари, фасоль, крупу и т. д. Этим питались.
Приближалась весна, добыли семян овса всего 7 пудов и этими семью пудами засеяли гектара три. Сеяли рядками, рядок от рядка сантиметров 50 и овес вырос сильный, как камыш. После первого урожая жизнь пошла легче, было вволю картошки, моркови, овощей и молоко понемногу.
Назвали наш коллектив «Жизнь и труд» — так предложил Ефим Моисеевич Сержанов, первый застрельщик всего этого дела. Это был человек необыкновенно энергичный и трудоспособный. Проработав целый день, он мог лечь, не раздеваясь, где-нибудь на дрова за печку и, поспав часа 2–3, вставал и опять брался за какое-нибудь дело. Его товарищ и единомышленник Швильпе, Шильпа, как мы называли его упрощенно, как и Ефим Моисеевич, был душою дела. Оба они были из анархистов, образовавших свою группу «АО», о чем я скажу еще после. Шильпа любил огородничество и любил возиться с механизмами. Он шнырял по соседним разрушенным хозяйствам, собирал поломанные машины и из них собрал косилку, жнейку-самостроску, ручную молотилку, сеялку, все это сильно помогало нам в труде. Оба они были вегетарианцами, и с первых дней было решено, что общее питание будет вегетарианское.