Воспоминания о Бабеле
Шрифт:
— Ладно, — хмуро сказала я. — Не буду.
Мы попрощались. Я ждала, что через несколько дней Бабель позвонит. Но прошла неделя, а телефонного звонка не было.
Прошел почти месяц, а о Бабеле ни слуху ни духу. Тогда я еще не знала этой его способности неожиданно и бесследно исчезать, словно проваливаться под землю.
Ничто не привязывало его к одному месту, он с необычайной легкостью переселялся: то жил в большой холодной квартире своего знакомого, уехавшего на работу в наше посольство в Лондоне, то вдруг оказывался в маленькой комнате старого деревянного дома на Красной Пресне. У него не было ни мебели красного дерева, ни
Так же внезапно, как Бабель исчезал, он появлялся или давал о себе знать.
Минуло еще несколько дней, и я получила почтовую открытку, пришедшую из деревни Молоденово. Она лежит сейчас передо мной, эта пожелтевшая открытка, исписанная мелким косым почерком:
«Третий день болит голова. Дьявольский климат. При таком климате надо бы каждому гражданину, ни в чем особенном не замеченному, раздавать по карточкам по крупице радия, чтобы он лучеиспускал. Неумолчно ревет корова. Она требует трех вещей: травы, солнца и супружества. Ревет она упрямо, забирая все выше, вытягивает морду из стойла и таращит глаза. С таким откровенным характером, конечно, ей легко поживется на свете…
Вернусь я в Москву 1 или 2 мая. Желаю Вам от господа бога хорошего расположения духа, хороших мыслей и адекватного их воплощения. Ваш И. Бабель.
P. S. Не придется, видно, в нынешнем году куличей попробовать…»
И действительно, вскоре Бабель снова появился в Москве. Он с удовольствием говорил о своей деревенской жизни и, смеясь, рассказал происшедшую с ним в деревне историю.
Неподалеку от Молоденова находилась дача А. М. Горького; в ту пору Алексей Максимович с семьей был в Крыму, и на даче не жил никто, кроме сторожа. В Москве у Бабеля осталось много незаконченных дел, выбираться в город из Молоденова ему было неохота, а дача Горького оказалась единственным местом, где был телефон, по которому можно звонить в Москву.
Бабель обладал поразительным свойством расположить к себе любого человека — личное обаяние его было огромным. Секрет этого непобедимого обаяния, как мне кажется, заключался в том, что он обладал редкостной способностью легко и искренне входить в чужую жизнь. Мне приходилось видеть, как он разговаривал с рабочим на заводе, с государственным деятелем, занимавшим высокий пост, с знаменитым артистом, с конюхом, с прославленным французским писателем. В любом разговоре он был абсолютно естествен, всегда оставаясь самим собой. О своем собеседнике Бабелю хотелось знать все, что может знать один человек о другом: как тот живет, что его заботит, о чем думает, как работает. Интерес его был таким живым и искренним, что люди охотно рассказывали ему о себе.
Его общительность и уменье к себе расположить сказались, очевидно, и здесь: сторож дачи Горького разрешил ему пользоваться телефоном.
Поговорив с Москвой, Бабель усаживался и начинал со сторожем неторопливую, долгую беседу, а тот, с любопытством разглядывая странного очкастого человека, живущего у деревенского сапожника, его подпоясанную ремешком косоворотку и старательно очищенные от мокрой земли башмаки, рассказывал ему о своей жизни.
Но однажды, когда, в очередной раз, Бабель пришел на дачу, сторож, выбежав к нему навстречу,
Весть о том, что Алексей Максимович приехал, так обрадовала Бабеля, что он, позабыв обо всем на свете, ринулся в дом.
Пораженный таким нахальным поведением обычно тихого жильца сапожника, сторож с криком «Иди, иди отсюда!» стал толкать Бабеля в грудь, отпихивая его от входа. Тот завопил: «Максим Алексеевич!» — и на поднятый ими шум вышел недоумевающий сын Горького. Увидев Бабеля, барахтавшегося в сильных руках сторожа, Максим Алексеевич кинулся к нему, радостно обнял и повел в дом, в то время как пораженный сторож, тяжело дыша и утирая со лба пот, молча смотрел им вслед…
Историю эту Бабель с охотой рассказывал и сам заразительно смеялся, когда доходил до забавных ее подробностей…
Спустя некоторое время после его возвращения из деревни мы отправились вместе в парк ЦДСА. Там на теннисном корте должна была состояться встреча одного из наших игроков со знаменитым французским теннисистом Анри Коше. Под летним солнцем стояли открытые деревянные трибуны для зрителей.
В ту пору теннис не был в нашей стране таким распространенным видом спорта, каким стал сейчас: это была, кажется, одна из первых международных встреч. Мастеров у нас было тогда немного.
И вот на корте появились оба игрока.
Высокий, статный, бронзовый от загара, в белых фланелевых брюках и белоснежной рубашке с распахнутым воротом, наш теннисист был очень элегантен и красив. Французский игрок оказался маленьким, щуплым человечком, смуглым, как маслина, с худым подвижным лицом; на нем были белые трусы, открывающие тонкие, поросшие темными волосами ноги, и простая белая майка.
Игра началась.
И тут произошло нечто поразительное.
Не прилагая как будто никакого усилия, Коше каждый раз оказывался именно там, куда был направлен посланный его противником мяч.
Он не бегал, не прыгал, а просто встречал этот тугой, летящий мяч, словно был соединен с ним невидимой нитью. Его удары были безошибочны и вместе с тем казались до странности легкими, хотя на самом деле обладали «пулевой» силой. Маленький, сухой, без единой капли пота на смуглом лице, Коше без всякого напряжения как бы перелетал с одного угла корта на другой, ни разу не ошибившись: каждый его удар был безупречно точен.
Бабель следил за игрой Коше, не отрывая глаз. Наконец после долгого молчания он сказал с восхищенным изумлением:
— Мопассан!
В его устах это звучало как самая высшая похвала: Мопассан был одним из его любимейших писателей. Игра французского теннисиста восхитила его той безошибочностью, той верностью выбора и всегда пленявшей его «точностью попадания», какие он так ценил в искусстве.
Сам он был до мучительности к себе взыскателен, всегда собою недоволен, писал нелегко. К тому, что уже было им сделано, относился со строгой требовательностью и считал, что не раньше, чем к тридцати годам, после семи лет «хождения в люди», он научился излагать свои мысли «ясно и не очень длинно». Редкостная плотность повествования, блистательность эпитетов, сочность красок — все, что так восхищало читателей, было с лихвой оплачено им долгими часами напряженной работы.