Воспоминания о деле Веры Засулич
Шрифт:
И уверены ли вы, ваше высочество, что государь, прочитав этот адрес, отменит суд присяжных?"
Принц покраснел, грустно поник головой и пробормотал:
"Нет, я не уверен... нет! Государь этого не сделает, потому что, потому... что... ну, одним словом, aus politischer Klugheit!" (По соображениям политической мудрости.) - "Так, какую же цель будет иметь этот адрес?"- "А мнение преподавателей? А? Это уже люди зрелые..." - сказал он, уклоняясь от ответа. "Из которых, однако, - продолжал я, - лишь двое вполне компетентны судить о правильности действий присяжных, это - Н. С. Таганцев и я, то есть преподаватели уголовного права и судопроизводства, а между тем наших-то подписей и не может быть под адресом..." - "Как? Отчего?" - вскричал принц, нетерпеливо вскакивая с кресла. Таганцев, сочувственно наклонил голову, видимо, одобряя мой план кампании против "высочайшей нелепости"... "Оттого, что я вел дело Засулич и по закону скрепил своей подписью решение присяжных. Поэтому мне как судье неприлично подписывать протест против приговора, постановленного при моем участии, тем более что закон указывает правильный и единственный путь протеста - в кассационном порядке. Находя присяжных учреждением негодным, могу ли я оставаться председателем суда, действующего именно при помощи этого учреждения? Точно так же мне думается, что и Н. С. Таганцев мог бы подписать такой исключительный адрес, лишь, если бы и все его товарищи по университету, где проходит его главнейшая служба и с которым он связан тесными узами, признали и со своей стороны необходимым поднести такой же адрес государю. Я думаю, что не ошибаюсь..." Принц взглянул на Таганцева недовольно и вопросительно. Тот подтвердил мои слова. Старик стал теряться, сердиться... "Так вы признаете приговор этих "сапожников"
– и он изобразил плевок, - прямо в лицо... Каков?! Я его приказал высечь!"-"И хорошо сделали,- сказал я, едва сдерживая улыбку, - но, позвольте узнать,. сколько ему лет?"-"Двенадцать лет! двенадцать... Теперь и он станет в меня стрелять!" - "Да, ведь, это еще ребенок, шалун, а не студент университета," - возразили мы. "Все равно! Он вырастет и будет тогда стрелять, вы увидите!" - волновался наш августейший собеседник... Наступило молчание... "Так вы не можете подписать адрес?" - "Нет, ваше высочество, не считаем возможным".
– "Ну, без этого его и. подавать нельзя, когда такой... такой Widerstand (Сопротивление.) с вашей стороны... А жаль! Я думал, что это было бы полезно... и целую ночь писал проект... вот он, прочтите и скажите ваше мнение; я не особый стилист, но я хотел все это выразить, все это выразить..." - сказал он уныло, протягивая мне взятый с конторки лист. Он, очевидно, сдавался на капитуляцию. Взять лист, обсуждать его содержание - означало: напрасно тянуть тягостные переговоры и, пожалуй, вызвать в нем горячую защиту мертворожденного литературного детища. Положив лист на стол и поставив на него шляпу, - "Нет! ваше высочество,- решительно сказал я,-мы не будем читать проект; нам было бы больно видеть, сколько труда, времени, необходимого для отдыха, и, следовательно, здоровья, потрачено вами на этот бесплодный труд", - и я протянул к нему лист обратно. Принц вздохнул, разорвал проект на мелкие куски и молча подал нам руку, давая знать, что аудиенция окончена... "Ну, что? Ну, что?
– с тревожным любопытством спрашивал на лестнице Алопеус, - будем подавать адрес?" Но догнавший нас адъютант позвал его к принцу, дав ему возможность - услышать ответ от самого виновника тревоги.
***
На следующий день, во вторник утром, ко мне пришел старший председатель судебной палаты, сенатор С. А. Мордвинов, 101 любимец и товарищ по университету графа Палена, который в короткое время вытянул его из одесской таможни на место председателя Петербургского судебного округа и в сенат, несмотря на сомнения по части семейных добродетелей, возбуждаемые Мордвиновым в своем покровителе. Веселый собеседник, дамский угодник, знаток и поклонник красоты, скромно сознавший и доказавший способность выпить в один присест бутылку коньяку, Мордвинов должен был быть очаровательным начальником таможенного округа. Но как судья, как юрист он отличался чрезвычайной поверхностностью. Судебные деятели, имевшие с ним дело, никак не хотели le prendre au serieux (Всерьез признавать это.), a он, со своей стороны, вращаясь, вследствие женитьбы на М. А. Милютиной, странной, угловатой, но чрезвычайно правдивой женщине, в высшем служебном кругу, не хотел признавать своих сослуживцев по палате товарищами, и отзываясь о них презрительно в обществе, гадил разными несправедливыми наветами некоторым из них в министерстве, создавая дурную служебную репутацию людям, которым по их сравнительно с ним трудолюбию, добросовестности и знанию он недостоин был развязать ремня у сапога.
Слывя почему-то умным человеком, будучи лишь человеком ловким, он умел впоследствии примазаться к сенаторским ревизиям Лорис-Меликова102, к Кахановской комиссии, где "старички собирались играть в администрацию по маленькой", и к учреждению, заменившему комиссию прошений; ораторствуя в гостиных и засыпая, отягченный винными парами, в заседаниях юридического общества, доказывая, что центр тяжести судебных уставов есть "дисциплинарные производства", упорно не заглядывая при ревизии новгородского суда в кассу потому, что "там есть признаки несомненной растраты...", он носил личину консерватизма и утверждал, между прочим, что виновником и, так сказать, отцом революционного настроения среди петербургского общества был К. Д. Кавелин 103.
"Однако, картинка-то у вас в гостиной не совсем удобная для председателя", - сказал он, свежий, здоровый и изящный, входя в кабинет и показывая на гравюру, изображающую Руже де Лиля, поющего в первый раз марсельезу, напоминая тем графа Палена, который, увидев у меня в доме министерства юстиции на стене "Шутов Анны Иоанновны" академика Якоби, с грустным упреком спрашивал: "Зачем вы держите такую картину, такую... неприятную картину?!"-"Какой у вас взгляд, - сказал я Мордвинову, смеясь, - вы сейчас видите товар, не очищенный в политической таможне! Впрочем, успокойтесь, герой картины поет песню, теперь признанную казенным гимном французского государства, своего рода "боже, царя храни", но только наоборот и с французскими приспособлениями".
– "Да! Острите, острите!
– отвечал он,- недаром вас считают красным, вы знаете, что ведь на вас теперь восстают и стар, и млад. В Английском клубе, особенно после статьи Каткова, вас предают проклятию, а вчера в собранном по поводу дела Засулич совете министров, под председательством государя, Валуев доказывал, что вы главный и единственный виновник оправдания ее и что вообще судебные чины чрезвычайно распущены и проникнуты противоправительственным духом. Все министры его поддержали; все, за исключением одного..."-"Ну, а граф Пален?""Его положение очень, очень трудное", - уклончиво ответил Мордвинов.
Впоследствии я узнал, что граф Пален отдал меня на растерзание, без малейшей попытки сказать хоть слово в разъяснение роли председателя на суде присяжных, а этот "один" министр, не разделявший поспешных обвинений против меня и искавший причин оправдания глубже, был Д. А. Милютин, лично мне незнакомый...
"Что делать, - сказал я Мордвинову, - буря была неизбежна, и следовало предвидеть, что невежественные в судебном деле люди, хотя бы и русские министры, будут закрывать глаза на истинные причины оправдания и станут искать "человека" и на него направлять свои удары. Таким человеком, по выдающемуся в процессе положению председателя, представляюсь я. На меня и посыплются укоры, наветы и инсинуации. Но меня интересует мнение юристов-практиков, которые понимают, какая трудная задача выпала мне на долю. Вы сидели, С. А., все заседание сзади меня, - ну, вы что скажете? Можно ли было вести дело иначе?" "Нельзя! Положительно, нельзя! Вы сделали все, что, по моему мнению, можно и должно. Я так и объяснил это весьма подробно графу Палену, доказывая ему как очевидец и как старший председатель всю несправедливость нападений на вас. А статью Каткова прочтите: она производит большой эффект!.."
Статья московского громовержца, резюмируя энергичным образом тот взгляд на дело Засулич, по которому в "неслыханном, возмутительном оправдании виноват суд", живописала "безумие петербургской интеллигенции и вакханалию петербургской печати", требуя привлечения к ответственности виновных в том, что действительным подсудимым являлся Трепов. Избиение студентов. мясниками Охотного ряда, происшедшее в Москве 3 апреля при перевозке ссылаемых киевских студентов, признавалось проявлением здорового политического чувства, в противоположность растленным нравам невской интеллигенции и чиновных нигилистов.
С этой статьи начался ряд статей Каткова, появлявшихся через довольно долгие периоды, в которых звучало его вечное сeretum censeo (Впрочем, я полагаю (что Карфаген должен быть разрушен). Это- слова Катона, повторявшиеся им при каждом его выступлении в римском сенате. Употребляется для выражения настойчивости в проведении кем-либо своего мнения.) по поводу дела Засулич, и инсинуации против председателя обращались уже прямо к лицу г-на Кони, который, "подобрав присяжных, взятых с улицы, подсунул им оправдательный приговор".
Каждый день приносил с собой новые известия, показывавшие, что приговор присяжных произвел глубокое впечатление в правительственных сферах, которое усиливалось все более и более и заставляло ожидать разных "мероприятий" по судебной части. Было достоверно, что в министерстве юстиции кипит работа и под руководством Манасеина изготовляются самым поспешным образом проекты законодательных актов, которые должны урезать суд присяжных и внушить адвокатуре "правила веры и образ кротости". Все "bravi" (Буквально: храбрецы; употребляется и в смысле: головорезы, наемные убийцы.), которые всегда водились около Палена, но на время присмирели, подняли голову. Они чувствовали, что "на их улице наступает праздник" и что можно, опираясь на "негодование всех благомыслящих людей", с уверенностью в успехе и благодарности начальства воткнуть свои наемные перья в живое мясо судебных уставов. Из шкафов министерства юстиции вынимались разные более или менее прочно погребенные "проекты" исправления этих уставов, и услужливые чиновничьи руки, дрожа от радостного волнения, спешили гальванизировать эти трупы, подрумянивая их соответственно "прискорбным явлениям" последнего времени.
Но 5 апреля, придя к Палену после обеда по присланному мне утром приглашению, я увидел, что "мероприятия" предположены не только против учреждений, но и против личностей. "Я просил вас к себе для очень серьезного и неприятного объяснения,- встретил меня Пален самым официальным и сухим тоном.
– Известно ли вам, какие обвинения возводятся на вас со всех сторон по делу Засулич?" - "Я читал статью Каткова и слышал, что в Английском клубе мною очень недовольны..." - "Не в клубе, - перебил меня, раздражаясь, Пален, - не в клубе, а гораздо выше, и такие лица, такие лица, мнения которых должны быть для вас небезразличны. Вас обвиняют в целом ряде вопиющих нарушений ваших обязанностей, в оправдательном резюме, в потачках этому негодяю Александрову, в вызове свидетелей, чтобы опозорить Трепова, в позволении публике делать неслыханные скандалы, в раздаче билетов разным нигилистам. Все говорят, что это было не ведение дела, а демонстрация, сделанная судом под вашим руководством. Какие у вас могут быть оправдания?" - резко спросил он, очевидно, забывая свой первый разговор со мной после процесса. Его необычайный тон и приемы сразу обрисовали мне положение дела. "Вашему сиятельству известно, - сказал я холодно, - что по закону председатель суда не имеет надобности представлять оправдания министру юстиции. Для этого есть особые судебные инстанции. Им, и только им излагает он свои оправдания на законно формулированное обвинение. Я не считаю себя обязанным отвечать на ваш вопрос и опровергать более чем странные обвинения, которые вы, по-видимому, разделяете..." - "Да-с!
– вспыхнул он, - я разделяю их и объявляю вашему превосходительству, что государь император завтра же, может быть, потребует от меня изготовления указа о вашем увольнении! Это случится несомненно! Что вы на это изволите сказать?!"-"Вот оно!"-подумал я... "Я могу скорее спросить у вашего сиятельства, что вы на это скажете?- сказал я, сдерживая невольное волнение, - что ответите на такое требование государя вы - министр юстиции, блюститель закона, знающий, что судьи несменяемы без уголовного суда... Я же скажу только, что это будет нарушением закона, которое никому не запишется в счет заслуг..." - "Предоставьте мне самому знать свои обязанности по отношению к государю, - высокомерно сказал Пален и вдруг, меняя тон, вскричал: Я не намерен, я не могу пререкаться из-за этого с государем! Я не хочу рисковать! Благодарю покорно! Я не хочу нести ответственность за ваши неправильные действия!"- "Я не понимаю, что же вам от меня угодно? Зачем меня пригласили?" - сказал я, берясь за шляпу. "Но, однако, Анатолий Федорович, - отвечал Пален, утихая, - ведь поймите же мое положение! Все говорят, что ваши действия неправильны, люди, которые еще вчера были к вам "padem do nog (Буквально: падаю к ногам (в смысле: отношусь раболепно), не находят слов для вашего осуждения... а вы уклоняетесь от объяснений..." - "Кто же эти люди? Вы сообщили мне прошлый раз о совсем других отзывах. Да и какое серьезное значение могут иметь мнения людей, ничего не понимающих в судебном деле? Крики их меня нисколько не огорчают; иное дело - порицания серьезных юристов, но я покуда их не слышал..." - "Вы ошибаетесь ,- перебил он, - это говорят не невежды, не крикуны; это - голос опытных юристов, которые знакомы с ведением дела и мнение которых очень веско..." Я взглянул вопросительно. "Да!-продолжал он,-вот, например, все это говорит С. А. Мордвинов!"-"Он?!"-невольно вырвалось у меня. "Да! Да! Он, вот видите!
– с торжеством подтверждал .Пален, очевидно, по-своему истолковывая мое удивление...- И он не может объяснить себе ваших действий на суде, как и я, как и многие!.. Я себе говорю, - продолжал он тоном грустного раздражения, - вероятно, Анатолий Федорович не предвидел всего, что произошло, и не умел найтись на суде, потеряв голову! А?"
"Я не считаю возможным оправдываться, граф, когда вы требуете от меня официальных объяснений, но раз мы заговорили о необъяснимости моих действий, я готов несколько рассеять ваши недоумения и устранить предположения о моей "растерянности". Вы видите, граф, что я не теряю спокойствия и теперь, когда мне грозят увольнением, не терял я его и на суде... Меня упрекают за оправдательное резюме... Оно напечатано во всех газетах, со всею подробностью... Те, кто упрекает, не читали его или злобно извращают его смысл. Я старался быть совершенно объективен, но, читая его сам в печати, я подметил в нем скорее некоторый обвинительный оттенок: "Следует признать виновность в нанесении раны и дать снисхождение", - вот что, мне кажется, сквозит из этого резюме... Скажут, что из резюме видно, что я не гну на сторону обвинения, не поддерживаю во что бы то ни стало слабого прокурора, но я вас дважды предупреждал, что не должен и не стану этого делать... На меня нападают за потворство Александрову, то есть находят, что следовало его обрывать, стеснять и даже лишить слова. Но за что? Речь его была талантлива, тон ее - сдержанный и прочувствованный - производил большое впечатление, но талантливость и влиятельное слово - достоинства в защитнике, противодействовать которым вовсе не входит в задачу суда. Против них надо сражаться не остановками и перерывами, а противопоставлением тех же свойств в лице прокуратуры. Я предупреждал вас, граф, о необходимости уравновешения в этом отношении сторон и не мог забывать роли судьи, стараясь помешать защите подавить собой вялую и трепетную прокурорскую болтовню. Допустить остановки по поводу тона, по поводу силы слова - значит сделать суд ареною самых печальных злоупотреблений. Права председателя не безграничны. Закон запрещает защитнику говорить с неуважением о религии и нравственности, колебать авторитет закона и оскорблять чью-либо личность. Только при этих нарушениях имеет право председатель останавливать защитника. Александров не касался вовсе религии и вопросов. нравственности; он преклонялся перед законом, освободившим русских людей от телесных наказаний, и ни малейшим намеком не колебал значения закона, карающего убийство. Он говорил о Трепове в выражениях, соответственных служебному положению и преклонному возрасту градоначальника. За что же, по какому же поводу, стал бы я его останавливать? Да и с какой целью? Я слишком давно имею дело с присяжными, чтобы не знать, что всякая неосновательная остановка защитника, всякое придирчивое ему замечание есть удар, нанесенный обвинению. И притом самое сильное место речи Александрова - "экскурсия в область розог" - было построено очень искусно, начинаясь очерком благодеяний государя, избавившего Русь от постыдного свиста плетей и шороха розог и тем поднявшего дух своего народа. Запрещение говорить об этом было бы совершенно бестактно, а ввиду ловкой находчивости защитника могло бы вызвать заявление, что он со скорбью подчиняется требованию молчать о благих деяниях монарха, именем которого творится суд... Вы скажете, граф: а содержание речи, а наполнение ее биографией Засулич и описанием сечения Боголюбова?! Что же? Это содержание вытекало из существа дела. Суд обязан судить о живом человеке, совершившем преступное деяние, а не об одном только деянии, отвлеченно от того, кто его совершил. Суд действует не в пустом пространстве. Закон разрешает давать снисхождение "по обстоятельствам дела", но, несомненно, что самое выдающееся из всех обстоятельств дела - сам подсудимый, его личность, его свойства. Недаром же его ставят налицо перед судом, требуют его явки, а не говорят о нем, по примеру старых судов, как о номере дела, как об имени и прозвище, за которым не стоит ничего реального, живого... Поэтому подробности о жизни подсудимой, о ее прошлом имеют законное место в речи защитника. Если они не верны, если они лживы, - дело прокурора указать на это. Если вместо фактов приводятся одни лишь предположения, - дело прокурора разбить их, противопоставить им другие. Александров говорил о прошлом Засулич на основании фактов, не подлежащих сомнению.