Воспоминания о Корнее Чуковском
Шрифт:
Я развеселилась… Вспоминались один за другим смешные случаи, хотелось их тут же рассказывать. Не в водке было дело, всего-то и выпито было, что две рюмки. Меня, как каждого рассказчика, пьянила хорошая аудитория. А ведь другого такого слушателя, как Корней Иванович, не сыщешь!
Он не был, однако, тем слушателем, которого рассмешить просто и который, поверив в рассказчика, готов смеяться авансом. Этого человека каждый раз надо было завоевывать сызнова. Поначалу он глядит настороженно, недоверчиво, спрашивая глазами: что это ты затеяла? Как у тебя, интересно знать, концы с концами сойдутся? Но концы с концами сходятся, это видно по светлеющему лицу Корнея Ивановича, по
В тот вечер я заявила, разойдясь: «А вот еще одна история, очень смешная!» Он тут же переспросил серьезно, с упреком: «Смешная? Даже очень? Нет. Я вижу, вам нельзя было давать пить!»
Иными словами, он упрекнул меня в том, что я забыла законы жанра. Нельзя предупреждать слушателя (читателя), что сейчас его будут смешить. Это мало того, что нескромно, это рассказу будущему вредит. Я упрека не испугалась. Очень была уверена в том, что история смешна и что рассказать ее сумею, и рассказала; и снова хохочет, откинув голову, Корней Иванович и повторяет, но на этот раз смеющимся, добрым голосом: «Не надо было давать вам пить!»
Сентябрьским темным вечером с накрапывающим дождем я уезжала, осветив фарами асфальтовую дорожку двора, простившись с вышедшим меня проводить Корнеем Ивановичем. Настроение у меня было радостно-приподнятое. Весело мне было, что я лечу в Армению, где никогда не бывала, а вернувшись, снова увижу Корнея Ивановича. Откуда мне было знать, что я уехала от него навсегда?
А через неделю высоко в горах, близ городка Дилижана, я писала Корнею Ивановичу письмо. Сказала, уезжая: «Я вам напишу из Армении!» Он: «Только не открытку! На открытке мало текста». И вот я писала письмо. Машинки со мной не было, писать пришлось рукой, чему я давно разучилась, и медленность процесса раздражала, и, пожалуй, уж никому, кроме Корнея Ивановича, я не заставила бы себя писать длинное письмо.
Видя в открытую настежь балконную дверь черную ночь и далеко внизу огоньки села с русским именем Головино, я думала о том, что знаю Чуковского почти пятнадцать лет и сколько раз за эти годы уезжала из Москвы, и дальше, чем в Армению, и на более долгие сроки, но писать Корнею Ивановичу мне в голову не приходило, и разлуки с ним я не ощущала… Но стоило этому человеку пожелать приблизить меня к себе, как он сделался мне необходим, и вот уже хочется с ним делиться всем, что я вижу, всем, о чем думаю, и уже я скучаю о нем, и мне кажется, что я не видела его целую вечность.
4 октября, прилетев накануне в Москву, я позвонила в Переделкино. Подошла Анечка. Потом — он: «Дорогая Наталья Иосифовна!» — «Дорогой Корней Иванович! Как вы?» — «Жив. Письмо ваше получил». — «Простите за скверный почерк». — «Нет, ничего. Я больше люблю, когда не на машинке». — «Я к вам приеду, как всегда, в среду. В два часа». — «А-а, — сказал он, — вы поняли?»
Я весело положила трубку. Почему он сказал: «А-а, вы поняли?» А потому, что он давно хотел, чтобы я приезжала к двум, не к пяти, и ждал, когда я это сама пойму. И меня радовало и то, что он этого хотел, и то, что я это поняла. Но главного я все же не поняла: ехать к нему надо было немедленно, не дожидаясь среды. «Кто смеет молвить: До свиданья чрез бездну двух или трех дней?» — говорил любимый Корнеем Ивановичем Тютчев…
Моя переделкинская среда никогда не наступила. В воскресенье 5 октября Корнея Ивановича отвезли в больницу, и в следующий раз я увидела его неузнаваемо исхудавшее, истерзанное болезнью лицо в гробу, в цветах, в зале Центрального дома литераторов, в набитом до отказа, молчащем зале. Тяжело было видеть это мертвое, такое непохожее на него, измученное лицо. Все казалось, что это не он, что «это» не может быть он… И я глядела на огромную, над гробом висевшую увеличенную фотографию, где он снят во весь рост, в пальто, в любимой своей кепке, с палкой в руках, и лицо серьезное, а в глазах и ум, и лукавство, и готовность усмехнуться. Таким я хотела его запомнить. Таким и помню.
С. Машинский
В ДОКТОРСКОЙ МАНТИИ
Каждую свою встречу с Корнеем Ивановичем я ощущал как подарок судьбы. Их было много, этих встреч. И каждая заключала в себе какую-то краску.
У него был талант общения с людьми. Он дорожил своим временем, как самым драгоценным достоянием, но был ужасно расточителен, когда встречался с друзьями, просто знакомыми. Хронометр для него в этих случаях останавливался. Он забывал о неотложных делах, откладывал в сторону книгу или рукопись и с необыкновенным, я бы сказал — даже восторженным, радушием привечал посетителя. После взаимных приветствий начиналось пиршество беседы — не подберу другого выражения.
Его занимало все. Что примечательного случилось с момента вашей последней встречи с ним? Над чем вы работаете? Знаете ли вы такую-то книгу? Если не знаете, вы тут же получали подробную о ней информацию. Он был в курсе всего нового, что появлялось в области критики и литературоведения.
В центре его кабинета на даче, в Переделкине, стоял белый финский прямоугольный стол. На нем — ровные стопки книг. И почти каждая с дарственной надписью. Ему присылали книги со всех концов страны, да и всего мира — друзья, знакомые, а нередко и вовсе незнакомые люди. Книги распаковывались, предварительно просматривались и находили свое место в одной из стопок на этом столе. До каждой доходил черед. И когда это случалось, Корней Иванович внимательно, с «карандашом в руках» (пожалуй, тут кавычки и вовсе излишни, ибо эти слова надо понимать не метафорически, а буквально), читал и затем подробно отписывал автору. Эти письма, когда их в будущем соберут и предадут гласности, покажут истинный объем и масштаб той пока еще, сегодня, невидимой и малоизвестной части литературной работы, какую вел Чуковский.
Зашла как-то у нас с ним речь об одном критике, работы которого Корней Иванович не очень высоко ставил. Я назвал изданную незадолго перед тем книгу этого автора. Корней Иванович был только наслышан о ней, но не читал, даже не видел ее и с шуточно-притворной обидой сказал:
— А ведь меня и не почтил…
Я говорю, что скоро, вероятно, увижу этого сочинителя и намекну ему, чтобы прислал в Переделкино книгу.
Чуковский сердито замахал руками:
— Что вы! Зачем? И не вздумайте! Если бы вы знали, какого труда мне стоит каждая книга: прочитать, осмыслить, а еще и написать. А на книгу, которая заведомо сулит мне мало радости, жалко времени…
В 1959 году вышла моя книга «Гоголь и „Дело о вольнодумстве“». Это исследование о шумном политическом деле, возникшем в «Нежинской гимназии высших наук» в те годы, когда там учился Гоголь. Мне в свое время посчастливилось напасть на след чиновника министерства народного просвещения, направленного в Нежин для расследования этого дела и увезшего с собой в Петербург целый чемодан интереснейших документов. Эти материалы были мною обнаружены, и они позволили воссоздать всю ту драму, которая произошла в Нежине и одним из участников которой оказался молодой Гоголь.