Воспоминания о Максимилиане Волошине
Шрифт:
Я не могла остаться с М. А. В начале 1910 года мы расстались, и я не видела его до 1917 года (или до 1916-го?). Я не могла остаться с ним, и моя любовь и ему принесла муку.
А мне?! До самой смерти Н. С. я не могла читать его стихов, а если брала книгу - плакала весь день. После смерти стала читать, но и до сих пор больно 8. Я была виновата перед ним, но он забыл, отбросил и стал поэтом. Он не был виноват передо мною, очень даже оскорбив меня, он еще любил, но моя жизнь была смята им, - он увел от меня и стихи, и любовь...
И вот с тех пор я жила не живой; шла дальше, падала, причиняла боль, и каждое мое прикосновение было ядом. Эти две встречи всегда стояли передо мной
Две вещи в мире для меня всегда были самыми святыми:
стихи
и
любовь.
И это была плата за боль, причиненную Н. С.: у меня навсегда были отняты
и любовь
и
стихи.
Остались лишь призраки их...
Марина Цветаева
Живое о живом
...И я, Лозэн, рукой белей, чем снег,
Я подымал за чернь бокал заздравный!
И я, Лозэн, вещал, что полноправны
Под солнцем - дворянин и дровосек! *
* Из пьесы М. Цветаевой "Фортуна".
Одиннадцатого августа - в Коктебеле - в двенадцать часов пополудни скончался поэт Максимилиан Волошин.
Первое, что я почувствовала, прочтя эти строки, было, после естественного удара смерти - удовлетворенность: в полдень: в свой час.
Жизни ли? Не знаю. Поэтому всегда пора и всегда рано умирать, и с возрастными годами жизни он связан меньше, чем с временами года и часами дня. Но, во всяком случае, в свой час суток и природы. В полдень, когда солнце в самом зените, то есть на самом темени, в час, когда тень побеждена телом, а тело растворено в теле мира, - в свой час, в волошинский час.
И достоверно - в свой любимый час природы, ибо 11 августа (по-новому, то есть по-старому конец июля), - явно полдень года, самое сердце лета.
И достоверно - в самый свой час Коктебеля, из всех своих бессчетных обликов запечатлевающегося в нас в облике того солнца, которое как Бог глядит на тебя неустанно и на которое глядеть нельзя.
Эта печать коктебельского полдневного солнца - на лбу каждого, кто когда-нибудь подставил ему лоб. Солнца такого сильного, что загар от него не смывался никакими московскими зимами и земляничными мылами, и такого доброго, что, невзирая на все свои пятьдесят градусов - от первого дня до последнего дня - десятилетиями позволяло поэту сей двойной символ: высшей свободы от всего и высшего уважения: непокрытую голову. Как в храме.
Пишу и вижу: голова Зевеса на могучих плечах, а на дремучих, невероятного завива кудрях узенький полынный веночек, насущная необходимость, принимаемая дураками за стилизацию, равно как его белый парусиновый балахон, о котором так долго и жарко спорили (особенно дамы), есть ли или нет под ним штаны 1.
Парусина, полынь, сандалии - что чище и вечнее, и почему человек не вправе предпочитать чистое (стирающееся, как парусина, и сменяющееся, но неизменное, как сандалии и полынь) - чистое и вечное - грязному (городскому) и случайному (модному)? И что убийственнее - городского и модного - на берегу моря, да еще такого моря, да еще на таком берегу! Моя формула одежды: то, что не красиво на ветру, есть уродливо. Волошинский балахон и полынный веночек были хороши на ветру.
Итак, в свой час - в двенадцать часов пополудни, кстати, слово, которое он бы с удовольствием отметил, ибо любил архаику и весомость слов, в свой час суток, природы и Коктебеля. Остается четвертое и главное: в свой час сущности. Ибо сущность Волошина - полдневная, а полдень из всех часов суток - самый телесный, вещественный, с телами без теней и с телами, спящими без снов, а если их и видящими - то один сплошной сон земли. И, одновременно, самый магический, мифический и мистический час суток, такой же маго-мифо-мистический, как
– Магия, мифика и мистика самой земли, самого земного состава.
* Демон Полудня (франц.).
Таково и творчество Волошина, в котором, по-женски-гениально-непосредственному слову поэтессы Аделаиды Герцык, меньше моря, чем материка, и больше берегов, чем реки. Творчество Волошина плотное, весомое, почти что творчество самой материи, с силами, не нисходящими свыше, а подаваемыми той - мало насквозь прогретой, - сожженной, сухой, как кремень, землей, по которой он так много ходил и под которой ныне лежит. Ибо этот грузный, почти баснословно грузный человек ("семь пудов мужской красоты", как он скромно оповещал) был необычайный ходок, и жилистые ноги в сандалиях носили его так же легко и заносили так же высоко, как козьи ножки - козочек. Неутомимый ходок. Ненасытный ходок. Сколько раз - он и я по звенящим от засухи тропкам, или вовсе без тропок, по хребтам, в самый полдень, с непокрытыми головами, без палок, без помощи рук, с камнем во рту (говорят, отбивает жажду, но жажду беседы он у нас не отбивал), итак, с камнем во рту, но, несмотря на камень во рту и несмотря на постоянную совместность - как только свидевшиеся друзья - в непрерывности беседы и ходьбы - часами - летами - все вверх, все вверх. Пот лил и высыхал, нет, высыхал, не успев пролиться, беседа не просыхала - он был неутомимый собеседник, то есть тот же ходок по дорогам мысли и слова. Рожденный пешеход. И такой же лазун.
Не таким он мне предстал впервые, в дверях залы нашего московского дома в Трехпрудном, о, совсем не таким! Звонок. Открываю. На пороге цилиндр. Из-под цилиндра безмерное лицо в оправе вьющейся недлинной бороды.
Вкрадчивый голос: "Можно мне видеть Марину Цветаеву?" - "Я".
– "А я Макс Волошин. К вам можно?" - "Очень!"
Прошли наверх, в детские комнаты. "Вы читали мою статью о вас?" "Нет".
– "Я так и думал и потому вам ее принес. Она уже месяц как появилась" 2.
Помню имена: Марселина Деборд-Вальмор, Ларю-Мардрюс, Ноайль 3 вступление. Потом об одной мне - первая статья за жизнь (и, кажется, последняя большая) о моей первой книге "Вечерний альбом". Помню о романтике сущности вне романтической традиции - такую фразу: "Герцог Рейхштадский, Княжна Джаваха, Маргарита Готье - герои очень юных лет...", цитату:
Если думать - то где же игра? 4
и утверждение: Цветаева не думает, она в стихах - живет, и главный упор статьи, стихи "Молитва":
Ты дал мне детство лучше сказки,
И дай мне смерть - в семнадцать лет!
Вся статья - самый беззаветный гимн женскому творчеству и семнадцатилетию.
"Она давно появилась, больше месяца назад, неужели вам никто не сказал?" - "Я газет не читаю и никого не вижу. Мой отец до сих пор не знает, что я выпустила книгу. Может быть, знает, но молчит. И в гимназии молчат". "А вы - в гимназии? Да, вы ведь в форме. А что вы делаете в гимназии?" "Пишу стихи".
Некоторое молчание, смотрит так пристально, что можно бы сказать, бессовестно, если бы не широкая, все ширеющая улыбка явного расположения явно располагающая.
– А вы всегда носите это?..
– Чепец? Всегда, я бритая.
– Всегда бритая?
– Всегда.
– А нельзя ли было бы... это... снять, чтобы я мог увидеть форму вашей головы. Ничто так не дает человека, как форма его головы.
– Пожалуйста.
Но я еще руки поднять не успела, как он уже - осторожно - по-мужски и по-медвежьи, обеими руками - снял.