Воспоминания о Марине Цветаевой
Шрифт:
<…>Она часто приходила к нам в дом, где кроме нас с матерью поселилось много русских. Напротив дома была русская бакалейная лавка, в которую мы все постоянно забегали и которая превратилась в нечто вроде клуба.
Марина была очень популярна среди жителей нашего дома, хотя лишь немногие читали ее стихи. Политические убеждения у всех были разные, и даже в семьях все горячо спорили. Марина декламировала одним стихи о белом движении, другим читала свою поэму «М'oлодец», фольклорного содержания. Ее ни те, ни другие не понимали, но установилось «мирное сосуществование».
Мы часто навещали Марину. Она всегда была рада нам и вела с нами бесконечные беседы: о поэзии, об искусстве,
В надежде облегчить трудную жизнь Марины мы однажды попытались заинтересовать в ее творчестве французские литературные круги. Как раз в это время она закончила французский перевод своего «Молодца» и была приглашена в один из известных в то время парижских литературных салонов. Я сопровождала Марину и очень надеялась, что она найдет в нем и помощь, и признание. Марина прочла свой перевод «М'oлодца». Он был выслушан в гробовом молчании. Увы! Русский парень не подошел к царствующей в этом доме снобистической атмосфере. Думаю, что в других парижских кругах ее бы оценили, но после неудачного выступления Марина замкнулась в свое одиночество.
В другой раз, однако, «М'oлодец» спас своего автора. Как известно, в 1937 году муж Марины, Сергей (Сережа) Эфрон, был заподозрен в темном деле и внезапно бежал из Франции в Испанию, а затем в Советский Союз. В ту же ночь полиция арестовала Марину, увезла ее в участок и стала допрашивать. Ничего не зная о деятельности Сережи, которую он от нее тщательно скрывал, Марина не могла ответить на вопросы французских полицейских. Можно себе представить ее ужас и страх. В то же время лояльность, абсолютное доверие к Сереже не были поколеблены. Она вдруг стала говорить очень тихо по-французски. Полицейские в недоумении ее слушали. Из уст ее лились — стихи, стихи и еще стихи. Странное дело, но это чтение произвело огромное впечатление. Ее слушали с уважением и наконец отпустили. С тех пор ее никто не тревожил.
Этот эпизод, описанный мне достоверным другом, нас глубоко потряс. Впоследствии я видела и саму Марину. Под впечатлением всего пережитого она очень изменилась. Не то что состарилась или похудела, но в ее глазах появилось нечто холодное, чужое, точно испытанный в ту ночь страх застыл в них. Она была оскорблена, как «конь аравийский».
В эти тяжелые дни она еще приходила несколько раз к Бердяеву, который с глубоким состраданием обращался с ней, оберегал ее как больную. И действительно, была она сломлена задолго до отъезда в Россию. Я была несколько огорчена этим отъездом, но, зная ее, поняла, что она исполняла долг абсолютной верности по отношению к Сереже. Она не искала, не могла искать там ничего другого <..>
НАДЕЖДА ГОРОДЕЦКАЯ [46]
В ГОСТЯХ У МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ
«Если бы тема была — „как живет и работает“, — я бы пригласила вас к себе именно для того, чтобы вы увидели, что работать в моей обстановке (глагол: обстать) в достаточной мере невозможно. А так — предпочитаю встречу на воле».
«Воля» — один из парижских вокзалов, где я поджидаю Марину Ивановну, живущую за городом. Она не одна. В ее руку вцепился сын. Из-под синего берета торчат светлые кудерьки — в скобку, как у русского парня.
46
Городецкая Надежда Даниловна (1903–1985?) — писательница, в 30-е годы сотрудник парижской газеты «Возрождение»
— Я люблю рисовать, — заявляет он в виде приветствия. — Смотрите, русский автомобиль.
— Который, почему русский?
— Потому что странный.
Мы пересекаем площадь и располагаемся в кафе. М. И. закуривает и говорит:
— Право же, я не могу высказываться о западной литературе. Она — не моя, и эмигрантская не моя, и советская не моя, сама литература — не моя. Не хочу говорить о том, чего до конца не знаю. Я же не специалист — читаю, что люблю. А что я знаю, я одна знаю — мои вещи…
— Вот о них и расскажите Закончена ли ваша крымская поэма? Я ее слышала в отрывках на вашем вечере.
— С «Перекопом» у меня сложная история. Закончила — но и не закончила.
— Как же так?
М. И. не смеется, но лицо у нее такое, как если бы за ним скрылся смех.
— Поэма о стодневном перекопском сидении. Жизнь вала, работа по укреплению, аэропланный налет, приезд Врангеля и, наконец, — знаменитый прорыв, когда ночью служили молебен и, «потушив огни», — двинулись. Прорвались и вышли — на Русь… Перетопили латышей. На этом я и кончила, но мне хотелось дать и последний Перекоп, последних два-три дня, конец всего. Тут-то и начинается. Не могу найти очевидца. Предлагают мне побеседовать со штабным генералом. Но мне ведь не генерал нужен, а рядовой офицер — мелочи важны, какая погода была, какие слова говорились Наконец, отыскали мне какого-то дроздовца — теперь работает на заводе. Пишу ему. Получаю ответ — в таком смысле по субботам мы пьем, в иные же дни некогда. А так как при вас пить неловко, то, значит, потеряем мы свои единственный день отдыха… Так ничего и не вышло. «Документ» сохранила. Наступает поистине «минута молчания».
— Правда ли, — вспоминаю я, — что вы пишете поэму по-французски?
— Да. Знаете «М'oлодца»? Я попробовала перевести, а потом решила — зачем же мне самой себе мешать, — кроме того, многого французы не поймут, что нам ясно. Вышло, что вокруг того же стержня заново написала. У них, например, нет слова «вьюга» — пришлось говорить о снеге, чтобы подготовить, — а когда я, наконец, произношу «rafale» — ясно, что это не ветер, а метель. Я и сама никогда не думала, что возьмусь за такую работу. Вышло это почти случайно. Наталия Гончарова, знавшая вещь по-русски, сделала иллюстрации и пожалела, что нет французского текста. Я и начала — ради иллюстраций, а потом сама вовлеклась.
— Как же вы, с вашей-то разбойничьей манерой, изломали благовоспитанный и такой установившийся французский стих? М И. дергает плечом. В ней есть нечто мальчишеское.
— Не знаю. Вот вам одно из основных правил французского стихосложения, в каждой грамматике найдете: нельзя, чтобы встречались две гласные, так, например, нельзя написать tu es. [47] Скажите на милость, почему «tuer» [48] можно, a tu es — слово, которым Бог человека утвердил: ты еси, сказать нельзя? Я с этим не считаюсь. Пишу — как слышу
47
Ты есть.
48
Убивать (франц.)