Воспоминания о Марине Цветаевой
Шрифт:
— Довольно, Женя, дальше!
— И вот они плакали, плакали, и вокруг них уже было целое озеро. Против городового жила одна девочка. Она выбросила свои калоши из окна, потому что они ей надоели. А ей как раз нужно было ехать на бал. Вот она вышла на улицу и видит: всюду вода, все извозчики потонули, и от домов — одни крыши. Как же теперь без калош?
— Довольно, Женя! Я продолжаю. Тут она вспомнила, что ее няня всегда сравнивала ее губы с калошами. Она страшно обрадовалась, вытянула губы и — представьте себе! — вместо калош получился целый мост. Было уже поздно, бал уже давно начался, — пришлось бежать по собственным губам. В замке уже звенела музыка, сияли все люстры, кружились пары… Она вбегает в залу и — о, ужас! — громкий смех! Оглядывается,
— Тогда она подняла мост, как слон хобот, и начала всех им бить, и скоро все убежали. Она осталась одна и до утра танцевала. — Все!
— Прекрасный рассказ! — воскликнула Мара. — А вы еще думали, что все это забыли. Нет, глупостей нельзя забывать. Только в них спасенье!
— Но ты сама ведь умная? — спросил Женя.
— Только умные люди делают настоящие, самые глупые глупости. Ты сейчас поймешь. Положим, что как-нибудь утром мама скажет тебе: «Бегай, играй, гуляй целый день, только не учись!»
— Мама так не скажет! — мгновенно вставил я.
— Представь себе такое чудо. Бывают же чудеса!
— Бывают: я раз утром нашел у себя в постели шоколадку. Как она туда попала, совсем не знаю!
— Вот видишь! Итак, мама позволила тебе целый день ничего не делать. Ты вышел на двор, погнался за соседской кошкой, порыл колодец, залез к Каштану в будку, попробовал в сарае испорченный велосипед — словом, взял от свободы все, что мог. И вот ты вернулся домой пить чай.
— Мне чая не дают, только по воскресеньям, и то с молоком.
— Хорошо. Ты выпил свое молоко и опять побежал играть. Опять роешь колодец, подманиваешь кошку и т. д. В этом кончается день. На другое утро мама вдруг запрещает тебе выходить из комнаты, ты должен сидеть и учиться. Только вечером тебе удается поиграть на дворе. Когда же веселей играть — после целого дня игры или целого дня учения?
— Если я целый день буду учиться, я умру. Это доктор сказал.
— Или сойдешь с ума, — что говорю я. Да, к чему я тебе рассказывала всю эту скучную историю?
— Я не знаю.
— И я тоже не знаю. Иногда мелькнет какая-нибудь мысль, попробуешь подтвердить ее примером — и кончено, исчезла! Это все равно что, идя куда-нибудь на елку, заходить по дороге во все дома, где тоже елка. В конце концов забываешь, куда шел. Положим…
— Ты все время говоришь «положим».
— «Положим» то же самое, что «представь себе». Жизнь так скучна, — ты скоро в этом убедишься, — что все время нужно представлять себе разные вещи. Впрочем, воображение — тоже жизнь. Где граница? Что такое действительность? Принято этим именем называть все, лишенное крыльев, — принято мной, по крайней мере. Но разве Шенбрунн — не действительность? Камерата, герцог Рейхштадтский… Ведь был же момент, когда она, бледнея, поднесла к губам его руку! Ведь все это было! Господи, Господи!
— Ты, когда была маленькая, тоже все время представляла разные вещи?
— С самого дня рождения!
— И тоже так много говорила?
— Мое первое слово было — «гамма» Поэтому мама вообразила, что из меня выйдет, по крайней мере, Рубинштейн. Семи лет меня отдали в музыкальную школу. Что это было! Дома — два часа у рояля, в школе— два часа… Когда меня сбавляли одну, я мгновенно слезала с табуретки и делала реверанс воображаемой публике. Я так хотела славы! Теперь это прошло. В нашей школе устраивались музыкальные вечера, на которых присутствовали родители учащихся. Как я помню свое первое выступление! Мне надели розовое платье с широким поясом, завязали в волосы бант и отмыли пемзой чернила с пальцев. На извозчике я, при свете фонарей, перечитывала программу, где на первом месте стояло мое имя. Наконец мы приехали. Я сразу побежала в темный класс и, не снимая перчаток, сыграла свою пьеску. Публика понемногу собиралась. Гул голосов, смех У входа на эстраду уже стояла Женя Брусова, звезда нашей школы. С ней я должна была играть в четыре руки. Мне было семь лет, ей лет семнадцать-восемнадцать. Я играла плохо, она чудно. Я ее обожала.
— А потом? — спросили мы в один голос.
— А потом меня с лесенки подхватил директор, подбросил в воздух и сказал. «Молодец, Мара!» Я побежала к маме, она смеялась. Все смеялись и поздравляли меня. К концу вечера у меня слипались глаза. Когда мы с мамой одевались, в переднюю вошел директор, положил мне в муфту руку и вынул оттуда яблоко. «Что это у тебя. Марочка, в муфте яблоки растут?» Я отлично поняла, что это он сам положил туда яблоко, но стеснялась сказaть. «Отвечай же, Мара!» — строго сказала мама. Но я упорно не поднимала головы. Тут меня выручила Женя: «Мара, наверное, сейчас седьмой сон видит!» И, нагнувшись, поцеловала меня. Потом мы с мамой сели в санки и поехали по тихим, снежным переулкам.
— А яблоко ты съела?
— Конечно, тут же!
— А что теперь с Женей?
— Не знаю. Десяти лет я уехала за границу и больше не возвращалась в школу.
— Ты ее и теперь любишь?
— Да, как все прошлое.
— Расскажи еще!
— Вот другой случай, тоже смешной. Мне тогда было четыре года. Мы с мамой пришли в гости к моей крестной в чудный дом, заставленный старинной мебелью, пальмами, зеркалами. На столах лежали дорогие безделушки и конфеты, на полу — белые медведи в виде ковров. (Помню, как я целовала одного прямо в морду!) После чая мама отпустила меня погулять по комнатам. «Только ничего не трогай на столе! Не будешь?» — «Не буду!» — «Ну, иди!» Я пошла. Я, маленькая, была очень серьезная и неподвижная, с большой головой и волосами до бровей. Ну, иду, рассматриваю вещи, ничего не трогаю. Вдруг — кресло. Раз оно не на столе, его можно трогать. Тронула, обхватила, потащила. Тащу через все комнаты, — раскраснелась, запыхалась. Ставлю прямо перед мамой. «Ты зачем его принесла?» — «Оно не на столе было!» Общий хохот. Прощаясь, крестная сказала мне: «Приходи к нам. Марочка, комнаты у нас просторные, конфет много».
«Да, — серьезно ответила я, — комнаты-то и у нас просторные, только конфеты у мамы заперты».
— Твоя мама всегда запирала конфеты?
— К несчастью, да. Но как-то paз к нам приехала одна мамина знакомая и привезла нам три шоколадных яйца. Мы с Адей — это мой брат — сразу съели свои, а Аля — моя маленькая сестра — побоялась огорчить маму и не съела. Приезжает мама. Няня ей еще в передней успела что-то рассказать про яйца. «Ну, дети, покажите мне шоколадные яйца!» Мы стоим рядом. Аля за спиной передает Аде свое яйцо: «Вот». — «А твое, Мара?» Адя мгновенно прячет его за спину и передает мне. Я храбро показываю. «Дай-ка его мне на минутку!» Кончено, — бедная Аля! Мама сначала очень рассердилась, а потом смеялась и хвалила Алю.
— Аля тоже была с большой головой?
— Нет, с маленькой. Она была совсем другая, — веселая, ласковая, приветливая, всем улыбалась, ко всем шла. Когда ей было три года, она снималась. Сама положила ногу на ногу, сложила руки, улыбнулась и спросила фотографа: «Хорошо?» Но она ужасно часто плакала. Чуть подадут суп, сейчас же: «И-и-и». Мама — упрашивать: «Аленька, милая, золотая!» — «Аинька не хочет». (Она сама себя звала Аинькой.) «Ну, одну ложку! Hу, ради мамы!» — «И-и-и». Или мы что-нибудь отнимем у нее, сейчас — к маме. Идет по лестнице: «И-и-и», — в зале, в гостиной уже тише (нужно же беречь голос!), а как подойдет к маминой двери, сразу изо всех сил.