Воспоминания о Николае Глазкове
Шрифт:
Читал стихи Глазков громко, не стараясь скрыть печального волнения. И как это было прекрасно, что в прощальный миг прозвучали над Алексеем Крученых имена его друзей и единомышленников!
Вернувшись из крематория, мы долго сидели в маленькой квартирке художника Игина, куда в последние годы любил захаживать Крученых, благо жил рядом, а Николай Глазков приходил сыграть партию в шахматы. И Коля снова читал нам эти, а потом и другие свои стихи и стихи Хлебникова, Крученых, Маяковского. Как много знал он стихов наизусть!
За окнами была летняя Москва, такая, как во времена нашей довоенной юности, и вечер длился так же бесконечно. И, как в юности, сидели мы долго, до рассвета.
Когда-то, в 1944 году, Николай Глазков написал:
И тебя зачислят в книгу Небывалых стихотворцев, И меня причислят к лику Николаев Чудотворцев…Не знаю, причислят ли его к лику чудотворцев, а вот в том, что Глазкова зачислят в книгу небывалых стихотворцев, — не сомневаюсь!
Слушает стихи. 50-е годы
Владимир Шорор
В ботинках без шнурков
В годы войны, лейтенантом минометного полка, получал я письма от своего товарища по довоенному институту Юрия Чистякова, служившего в Москве во внутренних войсках. Чистяков был близок к столичной литературной жизни, описывал вечера молодых поэтов, где выступал и он со своими стихами, называл тех, кто подает большие надежды и со временем, конечно же, скажет свое уникальное слово в поэзии.
Я представлял этих ребят, видимо, моих сверстников, и не совсем понимал, почему — в такое-то время! — занимаются они только стихами, а не находятся в армии, как многие признанные поэты. Как бы предвидя такой вопрос, Чистяков писал, что ребята эти начисто забракованы на призывных комиссиях: один совсем плохо видит, другой хромает, а у кого-то еще какая-то беда. В общем, их не зачисляют в наш военный строй по причинам вполне уважительным. И среди тех, кого упоминал Чистяков, я впервые встретил имя Николая Глазкова. Были присланы и некоторые его стихи, показавшиеся необычными, яркими, совершенно непохожими на стихи других поэтов. Хотя бы эти:
Писатель рукопись посеял, Но не сумел ее издать. Она валялась средь Расеи И начала произрастать. Поднялся рукописи колос Над сорняковой пустотой. Людей громада раскололась В признанье рукописи той…Имя «Николай Глазков» сразу врезалось в память, оттеснив остальные имена, сообщенные Чистяковым.
И
— Давай, — сказал он, протянув руку, но как-то странно, не для приветствия, а подняв ладонь вверх и поставив локоть на подоконник. — Давай, — повторил он и отрекомендовался: — Я великий Глазков…
Если бы он сказал просто — «Я — Глазков», может быть, я и не испытал бы острого чувства мгновенной неприязни.
«Нет, каков разгильдяй! Ботинки зашнуровать не может, на пугало похож в этой нелепой шапчонке, а туда же — великий! Его бы в нашу минометную батарею, под начало к старшине Кантыпенко. Он бы враз приготовил из него нормального человека», — подумал я.
Глазков между тем ждал, весь сосредоточенный на предстоящей борьбе «на локтях». Широкая ладонь его со сжатыми четырьми пальцами и отставленным большим, будто капкан, нацелилась на меня. И хотя со школьных лет я занимался разными видами спорта, включая бокс и классическую борьбу, этой самодеятельной борьбы «на локтях» я терпеть не мог из-за ее примитивизма: никакой техники, никаких приемов тут не применишь. Верх берет грубая физическая сила. Но отказаться от вызова? Праздновать труса перед этим типом? Не в моих правилах.
Я утвердил свой локоть на подоконнике, и мы сцепили руки. Сразу же на меня навалилась непомерная и неодолимая тяжесть и стала гнуть мою руку с многократным превосходством в силе. И как я ни сопротивлялся, вскоре был припечатан к подоконнику. Победа Глазкова была чистой, быстрой и полной, исключавшей возможность реванша. Однако я сказал:
— Давай еще!..
Глазков, великодушно улыбнувшись, как старший младшему, вновь подставил свою ручищу. Если в первый раз я еще как-то сопротивлялся, тужился, мешал ему сразу стать победителем, то в этот раз силы были уже израсходованы. И Глазкову не стоило больших усилий проучить мою заносчивость. Будь у нас хоть какой-то арбитр, он сразу бы прекратил схватку за явным преимуществом моего противника. Но мы были один на один, и я в третий раз, уже из безрассудного упрямства, ни на что не рассчитывая, а просто стремясь как-то досадить ему, потребовал схватки на левой руке. Глазков посмотрел на меня с явным сожалением, ему уже не интересно было со мной возиться и продолжать предрешенную в его пользу борьбу.
— Давай лучше в шахматы. Играешь? — и, не ожидая ответа, он извлек из глубин своего пальто маленькую складную доску и картонные шахматные фигурки, уложенные в коробочку из-под довоенных леденцов.
В шахматы я, конечно, играл, даже участвовал в турнирах. И получил там четвертую — предпоследнюю категорию. Но все это происходило давным-давно, в моем родном Иркутске, было мне тогда лет четырнадцать-пятнадцать. С тех пор шахматы шли мимо меня, а я мимо них: другие надвинулись дела, интересы и заботы. Не до шахмат было — и в годы студенчества до войны, а уж в войну — тем более. Но в памяти что-то застряло о королевском и ферзевом гамбите, дебюте четырех коней, защите Филидора и так далее. Поэтому я уверенно делал первые ходы, на которые Глазков отвечал молниеносно. Но уже с хода седьмого-восьмого почувствовал: на мои фигуры и пешки наваливается та же непреодолимая сила, которая победила меня и в борьбе на локтях. Куда бы я ни сунулся, на какое бы поле ни пошел, отовсюду грозила опасность. Я оказался скованным, связанным, почти плененным. Пришлось что-то пожертвовать. И тут его ферзь ворвался в мои тылы и пошел громить их напропалую. Партия была обречена, я сдался, не ожидая мата. Реваншную партию Глазков выиграл еще быстрее. Откуда мне было знать, что ввязался я в игру почти что с мастером, натренированным, изощренным, увлеченным шахматами пожизненно. И с моей жалкой, многолетней давности четвертой категорией Глазкову, конечно, делать было нечего. Мы были в разных шахматных цивилизациях. Я — в каменном веке, он — в электрическом, если не в атомном. Претендовать на третью партию было бессмысленно. Да и Глазков уже складывал картонные фигурки в жестяную коробочку. Не очень сильно, но все же огорченный этими проигрышами, я сидел перед Глазковым, не зная, о чем с ним говорить, и уже встал, чтобы уйти. Но тут он остановил меня, сказал уверенно: