Воспоминания о Юрии Олеше
Шрифт:
– Что может быть более радостного, чем делиться прекрасным!
Эту фразу Олеша произносил много раз. Как меня обрадовало, что я поздней нашел ее - слово в слово - в его записи о Данте.
Он читал Данте. "Боже мой, здесь целый пожар фантазии!" Он любил хрестоматийные строки: "Горек чужой хлеб, и круты чужие лестницы".
Говоря о Данте, Олеша восклицает:
– Что за мощь подлинности! Не удивительно, - говорит он, - что, встречая Данте на улицах Флоренции, прохожие отшатывались в священном страхе: "О боже мой, он был в аду!"
Олеша
Писатели-счастливчики, удачливые, весьма хвалимые, очень поощряемые, не вызывали его восторга. Он любил художников трудной судьбы, гордых, независимых, свободных и нуждающихся.
Меня удивляло, как причудливо совмещались в одном человеке разные черты разных характеров: гордость, скромность, ирония, лирика, негодование, смирение, проницательность, доверчивость.
Для каждого своего состояния он искал и находил определение, сперва умещавшееся в абзаце, а в конце концов доведенное до одной фразы афоризма. Он ценил золотые крупицы афоризмов, найденные человечеством. Он повторял их, записывал на память людям, особенно юношам и детям. Так, он записал в альбом четырнадцатилетнего Саши, моего подопечного сына:
"Бетховен сказал:
– Я не знаю другого превосходства, кроме доброты.
По-моему, хорошо сказал! Юрий Олеша".
Юрий Карлович не просто играл в афоризмы. Он воспитывал в отроке доброту. И опирался в этом своем желании доброты на Бетховена. Саша и в дни службы в армии, пройдя ее суровую школу, не забыл о доброте Юрия Карловича Олеши. Жизнь подтвердила афоризм о доброте, как отваге.
Это записано в апреле 1959 года. Тогда же он сделал запись в альбоме моей дочери:
"Лена!
Лейбниц (философ и математик XVII-XVIII веков) сказал:
– Музыка есть арифметика души, не умеющей самое себя вычислить.
Постарайтесь, Лена, ее вычислить, свою душу, или облечь в музыку. Юрий Олеша".
Моей дочери Лене, музыканту и педагогу-хормейстеру, этот совет Юрия Карловича помог в жизни. В пору, когда Олеша делал свою запись, она еще училась в музыкальной школе. Вся жизнь была впереди. Олеша словно бы вселил ей веру в свои силы, в могущество музыки...
Мы вместе ходили на прогулки. В конце апреля 1957 года, "в дни кометы", как явствует надпись на книге, подаренной мне, Олеша учил меня разглядывать небо из-за деревьев. В полночь. В два часа ночи. Перед рассветом. Мы ложились наземь, смотрели на небо из ямы. Олеша произносил при этом какие-то фразы назидательного характера, обращенные либо к самому себе, либо ни к кому. Он разговаривал с кометой. Взволнованность его по поводу прохождения кометы чувствовалась всеми. Он полагал, что комета может внести нечто новое в состояние умов...
Несколько раз я встречал Олешу в доме Бориса Владимировича Бобовича в Малом Афанасьевском переулке. Олеша здесь чувствовал себя как дома - у себя в Москве, в Лаврушинском, или в далекой Одессе, у моря. Бобович, давний житель Москвы, дышал воздухом той давней одесской юности. Для него не было более сладкозвучных имен, чем имена Багрицкого и Олеши. Они в его произношении даже как-то сливались в одно имя - Багрицколеша. Это звучало как девиз, как лозунг и пароль. Сюда Олеша заходил отдохнуть и поговорить. Увидев Бобовича, он чувствовал себя как на Ланжероне или на Дерибасовской. "Боря, ты помнишь?" - "Как же, Юра!" И они входили в мир своей юности. И им было весело...
Олеша умел хранить одиночество. Но всего приятнее оно было для него, когда следовало за бурным общением, за длительной беседой.
Нередко я упоминал имя Олеши и приводил строки из его произведений на занятиях литературного объединения Московского автозавода. Имя писателя стало рефреном наших бесед о литературном мастерстве, о стиле. Его строки были камертоном, по которому настраивался литературный оркестр рабкоровской молодежи. Неизменно возвращаясь к прошлым годам, с восторженной скороговоркой вспоминал Юрия Карловича его друг Борис Бобович. Автозаводцы хотели видеть Олешу у себя, беседовать с ним, расспрашивать его. Юрий Карлович с интересом узнавал, кто они, что говорят, о чем мечтают. От имени кружковцев я пригласил Олешу на автозавод.
– Не настало время. Подождем. Я сам напомню об этом...
– ответил мне Олеша.
Уверенный, что мне удастся уговорить Олешу поехать со мной на занятия, я самонадеянно рискнул объявить, что в следующий раз он все-таки нас посетит. Заблаговременно я написал Юрию Карловичу письмо-приглашение. Но вот через несколько дней (дело было в феврале 1959 года) я получил открытку:
"Дорогой Озеров!
Я вас приветствую со всем признанием тех качеств, которые есть в Вас и которые заставляют меня любить Вас и высоко уважать.
Но, мой дорогой Озеров. Вы что-то говорите не совсем точное. Я никогда не давал Вам никакого обещания где бы то ни было выступать. Это Вы придумали сами.
Приветствую Вас, целую и обнимаю.
Выступать у Вас в кружке я не буду, поскольку нездоров и уже десятки лет не выступаю.
Крепко жму Вашу руку. Юрий Олеша".
Юрий Карлович умел радоваться. Радость его шла от постоянной жизнедеятельности его мысли. Книги его тогда переиздавались не часто. Молодежь знала его плохо. Но вот Вахтанговский театр поставил его инсценировку "Идиота". Этот спектакль прошел с успехом, о нем писали. Олеша любил вспоминать свою театральную молодость. И успех "Идиота" воодушевил его. После одного из спектаклей он рассказывал мне:
– Я шел раскланиваться мимо актеров, лица которых пахли земляникой. Как я люблю этот запах театра, запах моей молодости.
Его увлекала инсценировка "Гранатового браслета" Куприна. Он много работал. Я видел его в напряжении, в веселой суете этой работы. Когда он уезжал из Переделкина, я снял с его письменного стола зеленый лист настольной бумаги, исписанный фразами из этой инсценировки. Я унес этот лист к себе и до сих пор собираюсь эту удивительной красоты картину взять в раму. Я увидел неистовство работы, красоту неистовства работы.