Чтение онлайн

на главную

Жанры

Воспоминания об Аверинцеве. Сборник.
Шрифт:

После этого взрыва как бы не следует ничего: дальнейшее — молчанье, понимающий да услышит. (Метафору “взрыва” подхватит после краха тоталитаризма Ю. Лотман в последней своей книге, причем, что характерно, не столько в историческом, сколько, так сказать, в сциентистски-метафизическом ключе.) Аверинцев молчит и переводит взгляд — вместо того, чтобы обновить и дополнить набросанный не столько в стихах, сколько в статьях того же Мандельштама первой половины 1920-х годов замысел новой, постсимволистской символизации слова и культуры. Символизации, в центре которой не тезис “культуры” и не антитезис “стихии”, а нечто принципиально иное. Так, в статье “Буря и натиск” (1923) читаем: “Архаика Вячеслава Иванова происходит не от выбора тем, а от неспособности к относительному мышлению, то есть сравнению времен”.

Это — тот рубеж, с которого на Западе (прежде всего — в Германии, но и в России)

начиналось в “столетнее десятилетие” так называемое новое мышление — событие, вне которого не могут быть адекватно поняты ни Хайдеггер, ни Бубер, ни Бультман, ни Ауэрбах, ни Бахтин ни А. А. Ухтомский, ни современная герменевтика, ни русский формализм, ни все то, что тогда началось и уже не переставало начинаться.

У О. Мандельштама, правда, все это набросано с “поэтической” необязательностью и фрагментарностью, включая и такой специфически “русский” сюжет или ход мысли, который можно назвать филологическими “Вехами”, после-веховскими и анти-веховскими. Вспомним еще раз статью о Чаадаеве: “Первые интеллигенты — византийские монахи — навязали языку чужой дух и чужое обличие <…> всякая интеллигентская словесность, то есть “Византия” — реакционна”.

По мысли Мандельштама, подлинная перспектива русской исторической жизни в будущем определится — в контексте преодоления “запоздалого вида наивного западничества”, еще более интеллигентски-глухого к миру жизни и языка, чем даже почвеннические стилизации под старину, — будущей борьбой русского языка с “монашески-интеллигентской Византией” (“Заметки о поэзии”, 1923), с “монашеской глухотой не от мира сего” (персонально о М. Шагинян в очерке “Шуба”, 1925); отсюда и требование “последовательного обмирщения” культуры, “библии для мирян”, преодоления “профессионального”, “литургического” символизма и т.п.

— Что, этого всего Мандельштам не “напророчил”?..

Специальный анализ, которому здесь не место, мог бы показать, каким образом мандельштамовские культурфилософские концепты — с одной стороны, “филологии”, с другой — слишком стихийного “дара русской земли” — преломились в постсоветское десятилетие в очень осторожной и продуманной, но имеющей свои актуальные “шоковые” резоны полемике вообще-то не очень склонного к полемике Аверинцева — и с Мандельштамом, и с Достоевским, и с Бахтиным, возможно, и с В. Набоковым (как автором романа “Дар”), как до этого с прежде любимыми Г. Гессе, Т. Манном, Честертоном, но, главное, — с самим собой, самим собой… а значит, не риторически.

Ребенок не может быть “инфантильным”: это — ребенок. Но с историческим опытом и, соответственно, с возрастом речи в науках исторического опыта — дело обстоит не так просто. Особенно если нас интересует не “культура” вообще или, скажем, перспектива конфессионального спора — измерение, в которое С. С. в постсоветское десятилетие склонен был поместить свой спор с Достоевским как, бесспорно, ключевой и в этом смысле “серединной” фигурой русской эстетико-прозаической и духовно-идеологической культуры вообще. Нас здесь интересует нечто иное, более скромное: “прагматическое” измерение настоящего и будущего филологии — не как специальной дисциплины только, но, по-аверинцевски, как принципа единства гуманитарных наук (когда-то включавшего, между прочим, и философию). А это снова возвращает к историческому опыту нашей реальной преемственности. 

Что это было?

Владимир Николаевич Турбин рассказывал в мае 1992 года не без некоторого пафоса, что вот он на днях, по его словам, принес персональное извинение Сергею Аверинцеву за то, что в МГУ, где Турбин проработал почти всю жизнь, чуть не за полвека до того С. С. “завалили” на вступительном экзамене, потому что абитуриент не читал “Поднятую целину” Шолохова (Турбин, если я верно запомнил, был среди экзаменовавших).

Что до В. Н. Турбина, то он, похоже, и этим своим поступком за год с небольшим до смерти остался такой же “белой вороной”, какой всегда и был в глазах своих по-своему вечных, но все же смертных МГУшных коллег-олимпийцев. Что до самого Аверинцева, то он, как известно, в советской средней школе по болезни как бы и не учился — обстоятельство немаловажное, хотя, возможно, и не такое однозначное, каким оно кажется сегодня некоторым. В 1992 году, понятно, социальная атмосфера была иной, чем сегодня, пожалуй, более инфантильной, хотя факты, как говорится, били в глаза. Советское прошлое слишком поздно и слишком легко стало объектом критики и официального “покаяния”; реальная историческая память снова вытеснялась утопией — на этот раз, что называется, с точностью до наоборот. Хотелось, разумеется, “как лучше”; но решением всех вопросов казалась критика “утопизма”, в действительности давно мертвого, но когда-то ведь живого, а значит, не равного себе, не совпадающего с собою же, со своею смертной исторической плотью в малом времени. (Вопрос

о вечном утопическом элементе в человеческом сознании, мышлении и речи — один из тех вопросов, которые не решаются, а заново ставятся крахом тоталитаризма.)

Мой старший товарищ по жизни, выпускник филфака МГУ, иногда вспоминает, какое диковатое впечатление производил Аверинцев в студенческие годы своим “допотопным” видом, какими-то нелепыми галошами и проч. Над ним подсмеивались студенты, увлекавшиеся “Треугольной грушей” А. Вознесенского или книгой В. Турбина “Товарищ время, товарищ искусство”: это не так просто, как может показаться с сегодняшней мнимой высоты новой мнимо победоносной современности. Время, представьте, еще могло быть товарищем на неофициальном уровне, а искусство могло быть товарищем времени, доверявшим своему товарищу. (На этот исторический момент — еще “до Хемингуэя” — пришлось и опоздавшее на десятилетия, но тем более удивительное советское переживание “гениальным русским читателем” — по выражению из набоковского “Дара” — “Трех товарищей” Ремарка; переживание, замечательно описанное впоследствии, конечно, не Аверинцевым, но его сверстником А. Битовым.) Но тогда что это было — то время, в котором С. С. не мог, по-видимому, не ощущать себя самого немного маленьким Ганно из юношеского романа Т. Манна об “истории гибели одного семейства”? Ни герой, ни сам автор этого романа не знали, в отличие от не читавшего “Поднятую целину” чудака, перманентной угрозы провалиться на советском экзамене жизни в тартарары — той “пограничной ситуации” не по Ясперсу, которую С. С. попутно назовет в статье о Шпенглере (1968) кошмаром обессмысливания всех смыслов за рамками партикулярного социума (латинизируя речь и словно отодвигая подальше от себя то, на что эта речь указывала ближайшим образом).

Советская метафизика истории, советская духовность была по своей идее, по своему пафосу естественно-научно-технической духовностью, физически преобразующей, перемалывающей, вымывающей в грандиозной “каторжной бане” весь мир естества — ради чудесного, как бы уже реального “прыжка веры” из царства необходимости, из “проклятого прошлого”, из “предыстории человечества” в новый мир, в “светлое будущее” освобожденного труда всех на благо всех. И до второй половины 1960-х годов — сегодня в это верится с трудом — духу времени (идеалу социализма) просто нечего было противопоставить в общественном сознании ни у нас, ни на так называемом прогрессивном Западе; как нечего и сегодня противопоставить СМИ, неолиберальному цинизму и опоздавшему на века нашему светлому капиталистическому будущему, интернациональному по форме и национальному по содержанию.

Советское общество, уже давно создавшее тип филистерства, основанного на революционной фразеологии, не совсем заблуждалось, когда полагало, что показывает путь остальному миру. Еще на рубеже 1950—60-х годов шансы построения коммунизма в отдельно взятой стране могли казаться сомнительными, но не вовсе безумными и смехотворными. Вспомним, что отец Аверинцева, профессор биологии, который родился в 1875-м году и который с гимназических дней помнил наизусть оды Горация по латыни, был, по воспоминаниям сына, глубоко убежден в неизбежности победы советской идеи во всем мире, хотя он непатриотично и непрогрессивно сожалел об этой победе. А на классическом отделении МГУ, которое избрал для себя С. С., царил отнюдь не Ф. Ф. Зелинский и даже не Лосев, а милейший С. И. Радциг, которого насмешники-студенты спрашивали: “А вы современных писателей, Сергей Иваныч, читали?”, на что почтенный профессор отвечал: “Как же, читал. Этого… Дрейзера…”

В 1960 году, когда в Западной Германии вышла в свет книга упоминавшегося Гадамера “Истина и метод” с ее герменевтической философией гуманитарных наук, у нас спорили в га-зете о “физиках” и “лириках”, но многие имели представление об Эйнштейне и даже о Витгенштейне, и структуралистская программа литературоведения, которое “должно быть наукой” (то есть “точным”, как якобы естественные науки), в Тарту и в Москве уже созрела. О Хайдеггере или Бубере, о Ясперсе или Кьеркегоре, о Честертоне или Романо Гвардини, о так называемой школе Фосслера, о Гундольфе (упомянутом С. С. в статье о Шпенглере без комментария), не говоря уж о Шпете или Бахтине, не знали потому, что еще “не было причины” ни знать о них, ни сожалеть об этом незнании. Сегодняшние наши философы и богословы старшего поколения (собственно, “шестидесятники”) по своему базовому советскому образованию чаще всего — физики, математики, химики, биологи. Базовое образование осталось базой и после того, как у нас, еще радикальнее, чем на Западе (но, понятно, без особых дискуссий), произошла — в 1970-е годы — “постмодерная” духовно-идеологическая переориентация: совет-ская метафизика истории, стихийно и неофициально, “погасла в уме”.

Поделиться:
Популярные книги

Его наследник

Безрукова Елена
1. Наследники Сильных
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
5.87
рейтинг книги
Его наследник

Сердце Дракона. Том 9

Клеванский Кирилл Сергеевич
9. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
7.69
рейтинг книги
Сердце Дракона. Том 9

Белые погоны

Лисина Александра
3. Гибрид
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
технофэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Белые погоны

Системный Нуб 4

Тактарин Ринат
4. Ловец душ
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Системный Нуб 4

Барон меняет правила

Ренгач Евгений
2. Закон сильного
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Барон меняет правила

(Не)нужная жена дракона

Углицкая Алина
5. Хроники Драконьей империи
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
6.89
рейтинг книги
(Не)нужная жена дракона

Я Гордый часть 2

Машуков Тимур
2. Стальные яйца
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Я Гордый часть 2

На границе империй. Том 5

INDIGO
5. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
7.50
рейтинг книги
На границе империй. Том 5

Сотник

Ланцов Михаил Алексеевич
4. Помещик
Фантастика:
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Сотник

Мятежник

Прокофьев Роман Юрьевич
4. Стеллар
Фантастика:
боевая фантастика
7.39
рейтинг книги
Мятежник

Не грози Дубровскому! Том II

Панарин Антон
2. РОС: Не грози Дубровскому!
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Не грози Дубровскому! Том II

Огни Эйнара. Долгожданная

Макушева Магда
1. Эйнар
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
эро литература
5.00
рейтинг книги
Огни Эйнара. Долгожданная

Жена по ошибке

Ардова Алиса
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.71
рейтинг книги
Жена по ошибке

Черный Маг Императора 9

Герда Александр
9. Черный маг императора
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Черный Маг Императора 9