Воспоминания Свена Стокгольмца
Шрифт:
В Стокгольме меня это мало беспокоило. После смены я с определенным самодовольством мог вернуться к себе в квартиру, к своим книгам, или бродить по городу в поисках самой красивой, умной и меланхоличной шлюхи. А вот на Шпицбергене… На Шпицбергене, идти, увы, некуда, кроме холодного пустого барака, где ждут тонкий матрас на скрипучей койке и несколько драгоценных, привезенных с собой книг, которые я читал столько раз, что начали выпадать страницы. Парадокс ситуации от меня не укрылся: я приехал на Шпицберген увидеть большой – больший, чем в Стокгольме – мир, а в итоге мой мир стал ничтожно мал.
Я отчаялся. Я писал страдальческие письма Ольге, игнорируя угрызения совести за то, что она почувствует себя беспомощной или, чего пуще, виноватой в моих страданиях. Я считал
С Чарльзом Макинтайром я познакомился, когда на душе у меня было скверно. Как никогда скверно. Нескончаемые шесть месяцев я проработал среди сильнейшего физического дискомфорта, а во всех иных отношениях существовал без стимулов – образовательных, развлекательных, межличностных – необходимых человеку для здоровья тела и духа. Их отсутствие сказалось на мне самым плачевным образом. Я ковылял меж бараками, не поднимая глаз, а когда требовалось говорить, бормотал и заикался; кожа у меня стала бледной, как мясо скумбрии. Руки из карманов я вынимал, только если этого требовала работа; болевшие от холода и чрезмерной нагрузки пальцы сжимал так, что они напоминали комок переплетенных корней. Не раз и не два я спотыкался на импровизированных мостках – на плавнике и грубо распиленных сосновых досках, кое-как брошенных на замерзающую и незамерзающую грязь. Руки я держал по швам, поэтому падал ничком, уродуя покрытое синяками, бородатое лицо. В результате таких падений я потерял два с половиной зуба. Другие работники шарахались от меня. После пары месяцев работы по контракту я уже отвращал своей неприкрытой мизантропией. Теперь же мое постыдно-убогое состояние воспринималось как признак болезни или исключительного невезения. И то и другое могло быть заразным. Шахтеры в этом отношении мало чем отличаются от моряков.
А потом стало темно. Постоянно темно. Возможно, шахтер готов к этому лучше, чем моряк. Он и так просыпается до восхода солнца, работает в адском мраке и ложится спать ночью. Думаю, мало кто из нас заметил момент, когда солнце исчезло окончательно и бесповоротно. В полярных регионах зимний покров опускается с обманчивой быстротой. Буквально за две-три недели летнее солнце – секунды назад еще казалось, что оно будет светить вечно – пожирается огромными порциями, как будто ночь проснулась после долгой спячки и изнывает от голода.
Последствия постоянной темноты ощущаются не сразу. Стоит к ней привыкнуть, понимаешь, что она похожа на холод как ничто другое – больше утомляет, чем обжигает. Напоминает она, скорее, медленный яд, чем нож. Утомление наступает постепенно – порой не чувствуется неделями, – но рано или поздно сказывается. За первую зиму в Арктике я превратился в тонкую безнадежную пустую оболочку человека, сброшенную под камень. А где была моя новая, полинявшая ипостась? Почему-то она никак не появлялась.
Итак, ледяным январским вечером, когда я из столовой апатично направился к баракам, вдруг услышал свое имя, но не узнал его. Но голос звучал настойчиво, и в итоге я неохотно остановился и обернулся. За спиной у меня на досках балансировал мужчина. Я назвал бы его старым или пожилым, но в мерцающем свете фонарей он перескакивал с ноги на ногу с резвостью, не сочетавшейся с его очевидным возрастом. Седая борода торчала из-под теплого кашне под невероятным углом. Казалось, морщины выливаются у него из глаз и растекаются по лбу и щекам. Они шевелились и подпрыгивали в такт бешеной мимике. Не сразу я сообразил, что он говорит на грамотном шведском – совершенно понятном, хоть и слегка высокопарном.
– Ты Ормсон или нет? Смурной швед?
Я уставился на него в немой растерянности. Вместе с коммуникабельностью я потерял хорошие манеры.
– Ты наверняка швед, – невозмутимо продолжал седобородый. – Позволь мне представиться. Макинтайр. Моя фамилия Макинтайр, я геолог из Королевского общества. Могу я убедить тебя пойти в мое жилище, чтобы спастись от этой адской стужи?
– Вы говорите по-шведски? – наконец спросил я.
– А ты парень наблюдательный, – отозвался Макинтайр, моргнув несколько раз. Все это время его ноги притопывали, доска скрипела. У меня голова кружилась от его неугомонности. Потом он хрипло захохотал, словно мы попали в уморительную ситуацию. Макинтайр объяснил, что недолго жил в Фалуне, известном своей медной шахтой, там он и освоил шведский, хотя признавал, что норвежским владеет лучше. – Проблем с языками у меня не возникало никогда, и это очень хорошо, ведь я склонен бросать занятия, с которыми возникают проблемы. Моя бедная покойная матушка частенько на это сетовала. Пожалуйста, давай ненадолго зайдем ко мне!
– Вы работаете на Королевское общество? Вы… британец?
– Шотландец, – уточнил Макинтайр и замигал снова и снова, нервно и судорожно.
Я заворчал, медленно усваивая информацию. Давненько не приходилось мне думать о чем-то, кроме тягот уединенности во всех ее проявлениях.
– Пожалуйста, сэр, пойдемте, – настаивал Макинтайр.
И я пошел. Подпрыгивая и пританцовывая, Макинтайр вел меня по доскам к маленькой лачуге в другом конце лагеря. Я плелся следом, чувствуя, что почти не переживаю из-за того, кто этот тип и что он от меня хочет.
Совершенно непримечательная снаружи лачужка внутри оказалась совершенно не такой, как я думал. Во-первых, после уличного холода жар от печи действовал угнетающе. Два окна полностью сковала тающая изморось. Малейший сквозняк и снег, залетающий сквозь трещины в обшивке, мгновенно превращались в пар. Глубоко потрясенный, я крепко пропотел и едва не потерял сознание. В отличие от норвежцев, Макинтайр на растопке не экономил.
Еще поразительнее жара была сама эстетика жилища. Его набили вещами – обильно, бессознательно. Ковры покрывали каждый сантиметр пола и порой лежали в несколько слоев. Некоторые, на мой неискушенный взгляд, казались дорогими. Два дивана стояли перпендикулярно друг другу, оба заваленные одеялами и подушками. Два дивана! Теплый желтый свет от нескольких масляных ламп делал обстановку светлой и радостной. Макинтайр явно не экономил и на парафине.
Вдоль стен тянулись полки, только места Макинтайру все равно не хватило, потому что книги шаткими стопками стояли по углам, на приставном столе, на стуле. На маленьком столике стояли спиртовка, полупустая бутылка вина с пробкой и один стакан, хотя мягких деревянных стульев было два, по разные стороны стола. Лачуга насквозь провоняла табачным дымом и горелым ламповым маслом, сам воздух был тяжелым. Между диванами стояло что-то вроде журнального столика, почти полностью заваленного блокнотами, частью закрытыми, частью открытыми, страницы которых были испещрены каракулями. В углу, на отдельном столике, стояла вещица, подобную которой я видел лишь пару раз в жизни, – патефон.
В общем и целом, передо мной был настоящий шатер султана в миниатюре – роскошь, отделенная от унылого запустения тончайшей перегородкой. Однако лачуга Макинтайра была не путевым дворцом, а воспринималась, скорее, как гнездо. Например, я едва нашел место, чтобы снять сапоги.
Макинтайр проворно снял свои, верхнюю одежду кучей бросил в угол дивана и жестом велел мне сделать то же самое.
– Проходи, проходи, – сказал он на шведском. – Не стесняйся!
Удобно устроившись на стуле, Макинтайр стал набивать трубку. Я не успел ни раздеться, ни решить, куда сесть, а он уже вовсю затягивался. В итоге сел я на диван и начал оглядываться по сторонам, вспоминая, как ведут себя в приличной компании. В блокноты я старался не заглядывать, хотя каракули не разобрал бы, даже окажись они на шведском, что, разумеется, было не так.