Воспоминания: территория любви
Шрифт:
Поначалу он был простым электриком. Позже, уже в Москве, закончил инженерные курсы, а в дальнейшем занялся стеклом. В памяти сохранилась фраза: «Папа поехал на Гусь». Это означало, что он уехал в Гусь-Хрустальный на завод с инспекцией. А потом, несколько позже, стал директором экспериментального Института стекла. Его карьера резко пошла вверх.
К любой работе папа относился очень серьезно. Помню, что как-то раз он пришел домой, а у нас только что переставили розетку. Отец посмотрел и говорит: «Как они ее поставили? Ведь криво же!» – и тут же ее снял, разобрал и поставил ровно. К тому времени он уже давно занимал серьезную должность и не работал электриком, но к таким вещам относился внимательно: все должно было быть сделано правильно и аккуратно, так, чтобы
Отец был убежденным партийцем. Он рано вступил в партию – в 1914 году. Это не принесло ему каких-то высоких должностей, денег, карьерных успехов или славы. Но он до последнего гордился тем, что принадлежит к числу старых большевиков. И уже будучи совсем пожилым человеком, любил встречаться с детьми, со школьниками, рассказывать о прошлом, которое, как в зеркале, отражало эпоху.
При советской власти отец добился больших успехов в карьере. Он стал первым советским директором знаменитого московского экспериментального Института стекла, чем страшно гордился, и говорил, что такую возможность подарила ему революция. Так что не все так однозначно и прямолинейно, как мы пытаемся представить. Отец оказался матросом революции, который смог стать капитаном.
Понимаю, что у читателя обязательно возникнет этот вопрос о Сталине. О нем папа в беседах со мной, да и с другими (естественно, я могу сказать только о том, что могла слышать и наблюдать), никогда ничего не говорил. Я не слышала от него ни одного упоминания имени Сталина. А вот о Ленине папа рассказывал – побывал на нескольких его выступлениях, но лично они не были знакомы.
Впоследствии я побывала в том институте, где работал отец, посмотрела, чем руководил. На стене висела его фотография. Значит, отца там помнили, он оставил о себе добрую память. Мне присылали оттуда письма, я посылала им какие-то важные для них документы.
Отец был человеком замкнутым, молчаливым, даже суровым. Я не помню, чтобы он меня когда-либо приласкал, погладил по головке, обнял за плечи, прижал к себе… Мама – да, а он – нет. Он был очень строгим, постоянно меня «воспитывал», легко мог сознательно задеть какой-нибудь резкой репликой. Как-то раз я неправильно сделала ударение в слове, и он меня очень обидно передразнил. Вообще, между нами всегда было какое-то напряжение, которое осталось на всю жизнь. Позже я думала, что на каких-то этапах жизни, когда папа постарел, я была к нему несправедлива, недостаточно мягка с ним. Думаю, тут играла роль обида, оставшаяся со мной с детства.
Да, скромные получились воспоминания. Часто думаю: почему я не расспросила маму о том, как она жила, о ее детстве, о юности? Я даже не знаю, как она училась, чем увлекалась в гимназии, в консерватории. Помню только, как она рассказывала, что к ним в консерваторию приезжал знаменитый американский пианист Горовиц. А зачем он приезжал? Не знаю. Почему бы мне тогда не спросить, какой у нее был преподаватель, с кем она занималась? Нет, не спросила. Это чисто детское отношение, уверенность в том, что мама всегда будет рядом, что она – навсегда.
Отца, так же как и маму, я почти ни о чем не расспросила. Поэтому ничего не знаю о своих деде и прадеде, которые погибли в Ленинграде во время блокады. Я не интересовалась, куда делись его братья Павел и Михаил, его сестры Ирина и Анна. Нам просто сказали, что они погибли – и все. Может быть, папа ездил что-то узнавал об этом… Вот про детей дяди Павла я кое-что знаю. Они были эвакуированы. Одна моя двоюродная сестра живет на юге. А мой двоюродный брат уже умер. Я его видела, навещала в Ленинграде, когда он еще был жив.
Детские переживания
Однажды произошло тяжелое для нас с мамой событие: папа ушел к другой женщине. У него появилась новая семья, родилась дочка Галя, моя сводная сестра, которая стала хорошей художницей по стеклу, весьма известной в Москве.
Папа, который в дальнейшем тоже получил специальное образование в этой области, помогал ей в работе. С Галей мы позже подружились, потому что дети уж точно ни в чем не виноваты. Сейчас, когда я вижу на экране телевизора
После ухода отца мама много плакала при мне. Садилась в угол и рыдала. Мама была очень слабой, совсем по-женски слабой. И она не скрывала от меня эту слабость, не пыталась сдержаться, спрятать свою боль.
Те годы, когда с нами не было папы, запомнились мне каким-то смутным ощущением не то чтобы несчастья, но сильной тревоги и неблагополучия. В то время я часто оставалась дома одна. Мама работала в типографии корректором (ее отличала врожденная грамотность, которая есть и у моего сына – он не знает никаких правил, но при письме не делает ошибок). Работала много, с ночными сменами. Осталось чувство, что она была редким гостем в нашей комнате, все время работала, работала, работала.
Ночи, в которые мама работала, были очень тревожными. Я совершенно одна просыпалась в огромной пустой комнате и шла к окну, из которого были видны обелиск и большая площадь. Однажды я увидела, как через площадь проходили стройными рядами солдаты. Может, поэтому позже мне приснился страшный сон, который до сих пор стоит у меня перед глазами. Вижу эту площадь, и по ней справа налево идет группа солдат – пятнадцать-двадцать человек. Они пересекают площадь и выходят налево, на Тверскую. А за ними одиноко бредет мама. Во сне я не понимала, почему она уходит. А она шла за ними следом, в какой-то момент догоняла их, приближалась к группе вплотную, растворялась среди серых шинелей и уходила с площади вместе с последним рядом. Я со страхом наблюдала за ней, смотрела на все это и кричала: «Мама, мама!» Столько лет прошло, а до сих пор помню, какой переживала ужас оттого, что она уходит и я остаюсь одна. Я проснулась тогда с тяжелым сердцем и с облегчением поняла, что это сон. Но этот жуткий сон повторялся потом снова и снова. Наверное, так выражалось то ощущение неблагополучия, с которым я тогда жила.
Зато я очень радовалась, когда мама приносила домой свежеотпечатанные книжки и читала их мне вслух. Это было огромное счастье. Отлично помню, что среди прочих детских книжек у меня были и любимые «Три толстяка» Олеши.
Мама любила музыку, безумно любила меня, но была совершенно равнодушна к внешней стороне быта. Я помню, у нее было платьице – вполне симпатичное, но в одном месте как-то тянуло. Она решила проблему по-своему: просто взяла ножницы, обрезала его и подрубила. А мне было ужасно жалко, что она с этим платьем так безжалостно обошлась. Маму никогда не интересовали ни наряды, ни прически, у нее не было ни колец, ни серег. Из украшений помню разве что какие-нибудь дешевые бусы. Даже папа однажды в сердцах ей попенял: «Ну, ты бы хоть прическу сделала». И еще она была равнодушна к излюбленному дамами уюту. Не помню, чтобы она делала попытки украсить квартиру, радовалась бы какому-нибудь новому приобретению, обстановке, вещам. Как-то раз ко мне пришли знакомые, посмотрели вокруг и сказали: «И ты здесь живешь?..» В ту пору у нас уже была хорошая квартира в три комнаты на Покровском бульваре, но в ней стояли случайные шкафы, невесть откуда взявшийся стол, кажется, оставленный за ненадобностью другими жильцами. Получается, что мама просто не умела вить гнездо. Не знаю: может быть, у нее и не было художественного вкуса, а может, ей это было совсем не нужно. Или же она была просто дочерью своей эпохи: революции, перемен и безвременья. Да, в нашем доме были вещи из хрусталя, но только те, которые привозил с завода папа. Это были образцы, которые оказались не нужны. У меня до сих пор что-то из всего этого «великолепия» осталось. Но большую часть мы раздарили. Есть у меня и хрустальная ваза, которую подарил Святослав Рихтер. Она не представляет для меня ценности как изделие. Дорога мне как подарок от человека, которого я уважала. А значит, я не сильно отличаюсь в этом вопросе от своей мамы.