Воспоминания. Книга третья
Шрифт:
Сохранилось и в черновиках (частично), и в «ватиканском списке». Одно время О. М. думал несколько изменить последнее четверостишие, потом от этой мысли отказался.
Оба стихотворения напечатаны. В первом был цензурный вариант: «И вся ночь напролет в перебоях глухих…» Во втором О. М. колебался, сохранить ли последнюю строфу. Первое стихотворение напечатано в «Литгазете». Оно сильно распространилось в списках, и его,
Второе стихотворение чем-то соприкасается еще с «Египетской маркой» — чуждость старого мира, из которой выводится то, что можно и нужно «с веком вековать». Но с темой женщины — с Годивой — приходит нечто иное, уводящее к «Алискансу». Вероятно, ему хотелось убрать Годиву именно в минуту, когда он пытался примириться с «новым».
Первое стихотворение служит, пожалуй, доказательством или по крайней мере свидетельствует в пользу того, что двустишья, начинающие «Воронежские тетради», обращены ко мне. Это стихи остро почувствованной изоляции и изгойства — после моего разговора с Тихоновым и еще после разговора О. М. в ленинградском отделении «Известий», где какой-то дружелюбный человек, представитель «Известий» — имени его я не помню — предупреждал О. М. по поводу «Я вернулся в мой город…»: поменьше читайте эти стихи, а не то они в самом деле придут за вами… Им этой идеи подсказывать не надо… Впрочем, они и так догадливы… Анна Андреевна упрощает, говоря, что мы напрасно жили в Москве, а не в Ленинграде («Надя любила брата»…) Оставаться в Ленинграде было невозможно, там бы О. М. погиб гораздо раньше, а изоляция была бы несравненно страшнее. Она, кстати, и сама знала, как невыносимо ей было в Ленинграде, и все время спасалась, удирая в Москву.
«Мы с тобой на кухне посидим…» сохранилось в «ватиканском списке». Стихотворение «Помоги, Господь…» О. М. никогда мне не читал — я его не знала. Мне дал его уже после войны Бугаевский. Считал ли их О. М. бродячими строчками, имели ли они какое-нибудь продолжение, я не знаю. Гибельных стихов он все же мне никогда не показывал. А может эти три строчки относятся к какому-нибудь другому времени? Бугаевский думал, что это 31 год. И встречался он с О. М. именно по возвращении нашем в Москву (и потом, но тогда уже не было петербургской темы). В тот приезд в Ленинград О. М. жил у своего брата Евгения. Там сначала была и я (все это продолжалось несколько дней после санатория, пока выяснялся вопрос с комнатой: у Союза освободилась комната, и именно о ней шли переговоры с Тихоновым).
Мне чуть ли не на второй день пришлось уехать от Евг. Эм.: он себя показал уже тогда. Помню скандал: он требовал, чтобы О. М. ходил в писательскую столовую и приносил обед для всей семьи: ты тут ничего не делаешь… А прислуге и так много работы… Второй скандал был, когда он услышал стихи про «вырванный с мясом звонок» — это указывало на его квартиру — у него был вырван звонок. Он говорил, что Таня и он нормальные советские люди и этой мерзости потерпеть не могут. После этих скандалов я ушла к сестре — в ее каморку за кухней, а через два-три дня, получив ответ Тихонова, мы завязали корзины и уехали.
Пышная встреча, о которой пишет Анна Андреевна, произошла значительно позже, когда мы приехали с Лавутом из Москвы. Тогда мы жили в «Европейской», и самый факт разрешенных Москвой вечеров успокоил ленинградцев. Кстати, тогда (январь 31) Евгений Эмильевич работал в Литфонде и организовал писательскую столовую. Мы туда ходили обедать — был уже голод. О. М. обратил внимание, что все ленинградские писатели подбегали к нему и спрашивали, где его брат (от него зависели какие-то литфондовские подачки) и никто им самим не интересовался. Кажется, единственный человек, который к нему подошел и по-человечески с ним разговаривал, был Шостакович, тоже пристроившийся при этой столовой. В Москве такого ощущения отщепенства никогда не было. Мы как-то ходили по улицам с Анной Андреевной и весело регистрировали знакомых, которые нас обходят и ни ее, ни О. М. не узнают. А ведь это был 31 год.
Первая московская группа стихов состоит из волчьего цикла, нескольких «дразнилок» («Ангел-Мэри», «Александр Герцевич» и «Я пью за военные астры») и стихов о концерте. Порядок в этих стихах еще не окончательно установлен: надо ли перебивать «волчий цикл» «дразнилками», как расположить «Нет, не спрятаться мне…», «Волк», «Ночь на дворе» и «Колют ресницы». Это окончательно решено не было и часто порядок этих стихов менялся. Здесь та трудность расположения стихов внутри цикла, о которой я писала: они пишутся все вместе, и неизвестно, как располагать стихи — по их возникновению или по дате их окончания. К тому же не у всех стихов этого цикла есть точные даты, потому что куча бумаг пропала.
Стихи эти О. М. писал, живя в Старосадском у своего брата Шуры, в комнате, где находилось четверо — он, Шура с женой Лелей и их крошечный сын Шурик. Ночью он в темноте, боясь к утру забыть стихи, записывал их на крошечных бумажках. Часть этих бумажек все же сохранилась — в них масса вариантов (это они лежали в кастрюле). Утром он приходил ко мне — к моему брату — и я записывала ночные стихи. Особенно долго жил «волк», и вокруг него становились остальные стихи — об этом я писала.
Это, так сказать, экспозиция — описание обстановки, в которой он живет: «запрещенная тишь». «Серебристая мышь» — это реминисценция «жизни мышья беготня», а кроме того он откуда-то взял, что мышь (белая) — символизирует время. Уж не в статье ли Волошина? Нечто в этом роде есть у индусов, но знал ли он об этом? Скорее всего что-то слышал.
Место этого стихотворения сомнений не вызывает.
Сохранился автограф — карандашная ночная запись (красный карандаш) без даты. И в «ватиканском списке».
Написано во время попойки в «300-музее». Если грубо раскрыть: Елена — это «нежные европеянки», «ангел-Мэри» — я. (Пир во время чумы, а чума ощущалась полным ходом…) Сохранились беловики моей рукой. «Шерри-бренди» в смысле «чепуха» — старая шутка, еще из Финляндии, где жил с Каблуковым.
Варианты, дальнейшие ходы и новые стихи возникали из последней строфы «Волка». Черновики прочтены И. М. Семенко. Частично они есть в моей машинописной рукописи — с ошибкой: «заката пишУ». Впрочем, это не совсем ошибка — с закатом что-то было.
В последней строфе появляются «ресницы» («Колют ресницы») и слеза, «неправда» — «и неправдой искривлен мой рот»), «и лежать мне в сосновом гробу», «шестипалая неправда», «черешня московских торцов» и др…
Об этом «деревянном цикле» я писала. «Дворцы и морцы» — а не торцы, как прочла И.С. Точных, дат нет.
Про «Волка» О. М. говорил, что это вроде романса, и пробовал ввести «поющего» («кто-то властный поет», и «и услышав тот голос»).
Моя запись в машинописной (поздней) тетради: [10]
10
Это все есть в автографах. — Прим. И. Семенко.