Воспоминания. Лидер московских кадетов о русской политике. 1880–1917
Шрифт:
Легкомысленно делать выводы из криков толпы; мы их наслушались и в 1917 году, и теперь в Советской России. Еще легкомысленней было бы думать, что одного устава могло бы быть достаточно, чтобы студенчество переродилось в два года. Но не умнее воображать, что прием был «подстроен» и что в нем приняли участие только «подобранные» элементы студенчества. Он был и нов и знаменателен, и это надо признать.
Само создание нового человека началось много раньше, еще с Толстовской гимназии. Дело не в классицизме, который мог сам по себе быть благотворен, а в старании гимназий создавать соответствующих «видам правительства» благонадежных людей. Как жестока была эта система, можно судить по тому, что ее результаты оказывались тем печальнее, чем гимназия была лучше поставлена; и ее главными жертвами были всегда преуспевшие, то есть первые ученики. Они меньше лентяев оказывались приспособлены к жизни. Но не гимназия и не устав 1884 года переродили студенческую массу к 1886 году; это сделало настроение самого общества, которое к этому времени определилось и которое студенчество
12
От нем. pedell – служитель при суде.
Припоминаю показательный эпизод. Когда я был еще гимназистом, я от старших слыхал много нападок на новый Университетский устав, и его негодность была для меня аксиомой. После брызгаловских беспорядков, когда в числе студенческих требований стояло «долой новый устав», я как-то был у моих товарищей по гимназии Чичаговых, сыновей архитектора, выстроившего городскую думу в Москве. Разговор зашел о требовании «отмены устава». Без всякой иронии, далекий от академической жизни, архитектор Д.Н. Чичагов нас спросил: «Что, собственно, вам в новом уставе не нравится?» В ответ мы ничего серьезного сказать не могли. Мы ничего не знали. Нам, новым студентам, устав ни в чем не мешал; мы стали говорить о запрещении библиотек, землячеств, о несправедливостях в распределении стипендии. Д.Н. Чичагов слушал внимательно, видимо стараясь понять, и спросил в недоумении: «Но ведь все это можно исправить, не отменяя устава». Позднее я знал, что было бы нужно против самого устава сказать. А еще позднее я понял, что в совете архитектора Д.Н. Чичагова исправлять недостатки, не разрушая самого здания, было то правило государственной мудрости, которого не хватало не только моему поколению.
Меры, которые новый устав вводил против студентов, все заключались в параграфе, который гласил: «Студенты являются отдельными посетителями Университета, и им запрещаются всякие действия, носящие корпоративный характер». Такие предписания полностью осуществить невозможно, и они делают смешным того, кто их требует. При поступлении в Университет каждый студент должен был подписать обязательство, что не будет участвовать в «обществах», так называемых «землячествах», то есть в кружках уроженцев того же города. Конечно, уничтожить такие частные кружки было невозможно, и такая подписка только их рекламировала. Но дурные порядки всегда более всего дискредитируют чересчур усердные их исполнители. Это произошло и в Московском университете. Таким не по разуму усердным исполнителем оказался новый инспектор Брызгалов, человек с черной бородой и мертвым лицом, на котором приветливая улыбка казалась гримасой. Он требовал, чтобы студенты вели себя как «отдельные посетители», но в то же время хотел среди них создать свою гвардию, как бы теперешний «комсомол», на помощь правительству. Почвой для такой привилегированной гвардии не могла, как теперь, быть политика. Ее вообще тогда не допускали. Формально эта гвардия состояла из студенческого оркестра и хора; они работали под непосредственным оком инспектора, собирались в его помещении. Это они устроили тот концерт, который в 1886 году в Университете посетил Государь. Императрице они поднесли букет из ландышей, которые и стали эмблемой нового типа студентов. Они за это пользовались не только разными привилегиями в области стипендий и освобождения от платы; инспектор заступался за них даже на экзаменах, ссылаясь на то патриотическое дело, которому они себя посвящали. Два раза в год они давали концерты в пользу «недостаточных студентов», и выручка распределялась инспектором. Не могу поручиться, что все эти рассказы точны. У оркестра и хора была очень дурная слава, которая могла помешать быть к ним беспристрастным. Но привилегии, которые им явно оказывались перед другими, и подкладка их привилегий переполнили чашу, и последовал взрыв. Я не знаю закулисной истории того, что случилось; было ли это организовано, кем и зачем, из какой среды все это вышло? Для меня было все неожиданно.
До гимназии и во время гимназии я рос в среде людей, имеющих, так или иначе, прочное положение в обществе, и они не были склонны взрывать его основы. Это настроение я от них унаследовал. Многое поэтому мне было тогда непонятно. Я не понимал, почему осуждали посещение Государем Университета, почему чуждались студентов, которые участвовали в оркестре и хоре и носили ландыши в своих петлицах.
22 ноября должен был состояться очередной концерт оркестра и хора. Если бы меня тогда позвали быть на нем распорядителем или развозить билеты по городу, я бы не видел основания от этого уклониться. Но никто меня не звал, и я пошел от себя простым посетителем.
Ожидая начала концерта, я сидел в боковых залах собрания, когда мимо нас прошел инспектор Брызгалов. Едва он прошел, как в соседней зале раздался какой-то треск, и все туда
Мне трудно разобраться в тогдашних своих ощущениях. В глазах стояло только лицо арестованного и уведенного, как казалось тогда, на расправу. Он был по высочайшему повелению присужден к трем годам дисциплинарного батальона. В первый раз в своей жизни я увидел человека, который всей своей жизнью для чего-то пожертвовал. Невольно пронеслись в голове те рассказы матери о святых, которые в этом мире живут, и то, что мы читали про «мучеников», которые от своей веры не хотели отречься. Мне казалось, что такого «мученика» я видел своими глазами. Это было одно из тех впечатлений, которые в молодости не проходят бесследно, хотя и приводят иногда к различным последствиям. Подобное смутное чувство было, очевидно, не у меня одного. Все хотели что-то делать, чем-то себя проявить, но не знали, что именно надо было им делать. Помогла вековая традиция. Студенческие беспорядки всегда начинались со «сходки». Все с напряжением ждали, кто даст ей первый сигнал. В понедельник 23 ноября из окон аудитории старого здания, выходивших в сад, мы увидели толпу студентов. Все туда кинулись. Человек двести стояли, вполголоса между собой разговаривая. Я там не увидел знакомых, но кто-то всем сообщал, что общая сходка назначена на другой день, в 12 часов на дворе старого здания.
Когда на другой день я пришел, толпа заполняла уже Моховую. На дворе около входа в правление стояла небольшая группа студентов и кричала: «Ректора!» Другие смотрели на это с улицы из-за решетки, приходили и вновь уходили. Приехал попечитель граф Капнист; он был на торжестве в университетской Екатерининской клинике (было 24 ноября – Екатеринин день). Его оттуда вызвали, он приехал, весь красный, грозно потребовал, чтобы все расходились. Его освистали. Потом с Тверской и Никитской появилось конное войско, и Университет со всех сторон оказался оцепленным. «Студенческий бунт» был оформлен.
Я не помню в точности, как в этот день развивались события, потому что, стараясь все увидеть, перебегал с места на место. Знаю, что толпу со двора пригласили в актовый зал; я там не был. Туда пришел ректор. Студент старшего курса Гофштеттер от имени студентов изложил ему разные требования, начиная с освобождения Синявского и отставки Брызгалова и кончая «отменой устава 1884 года». У «виновных» отобрали билеты и запретили вход в Университет до окончания над ними суда. Я, как не бывший в актовом зале, участия в беспорядках не принимал; был только на улице в толпе любопытствующих. Несмотря на это, я молвой оказался к беспорядкам припутан.
Когда я откуда-то вернулся к старому зданию, актовый зал уже опустел; студенты стояли на тротуарах и ждали дальнейших событий. Я тоже стоял на углу под часами. К нам подъехал популярный в Москве полицмейстер Огарев, на классической паре с пристяжкой. Самым миролюбивым тоном он стал советовать нам разойтись: «Чего вы еще дожидаетесь? На сегодня все кончено». Но нервы у нас были взвинчены. Я громогласно ответил ему: «Пока вы не уберете полицию, мы не разойдемся». Не знаю, какие у Огарева были намерения при моем повышенном возгласе, но он неожиданно крикнул полицейским, указывая на меня: «Взять его». Меня взяли под руки, подвели к саням и посадили рядом с Огаревым. Это произошло на глазах у всех и произвело сенсацию; толпа стала что-то кричать. Но лошади тронулись, и Огарев поехал со мной по Моховой среди стоявших шпалерами войск; перед его экипажем они расступались. Когда мы выехали из оцепления, он меня спросил: «Где вас ссадить?» Я сказал: «Отпустите меня здесь, я хочу вернуться в Университет». – «Не надейтесь на это; вас не пропустят. А где вы живете?» – «На Тверской». – «Я на углу ее вас спущу». Когда на углу Тверской он меня отпустил, он спросил: «А как ваша фамилия?» Я сказал. «Вы сын Алексея Николаевича?» – «Да». – «Ну так идите домой и скажите отцу от меня, чтобы завтра из дома он вас не пускал». Когда я не сразу, а после попытки пробраться в Университет, наконец, вернулся домой, там уже все знали про мое похождение, раздували его в меру фантазии, приписывали мне «геройскую» роль, и, по крыловскому выражению, я «без драки попал в большие забияки».
Так кончился первый день беспорядков. Участники сходки были так немногочисленны, что занятия в Университете после этого продолжались нормально. Только городовые, которые у входа проверяли билеты, напоминали, что в Университете что-то произошло. Но беспорядки питают сами себя. Все те, кому запретили вход в Университет, стали делать «сходки» на улицах; из сочувствия и даже любопытства к ним присоединялись другие. В среду мы собрались около клиники на Рождественке, и все прошло гладко; но в четверг, 26 ноября, сходка была назначена на Страстном бульваре, против Екатерининской университетской больницы. Она была слишком близко от жандармских казарм и катковской типографии, около которой беспорядки происходили и раньше. Ее разогнали силой, по выражению официальных сообщений – «движением войск». Это движение было так энергично, что по Москве разнесся слух, будто были не только пострадавшие, но и убитые. Между прочим, лошадью был помят Аргунов, позднейший деятель социалистов-революционеров.