Воспоминания. Том 1
Шрифт:
Когда автомобиль, с конвойными солдатами, охранявшими Владыку, встретился с озверевшей толпой, то последняя, окружив автомобиль, остановила его, а один из солдат, вскочив на подножку, раскрыл дверцу и стал вытаскивать митрополита из автомобиля с тем, чтобы бросить Владыку на растерзание толпы. Раздирая рот, безумец кричал во все горло, обвиняя митрополита в разных преступлениях... В этот момент шальная пуля попала ему в самый рот: заливаясь кровью, солдат замертво упал у ног митрополита... Толпа словно очнулась, мгновенно расступилась, и автомобиль последовал дальше...
В.И. Яцкевич был в чрезвычайно удрученном состоянии духа и испытывал то, что в эти дни испытывали все честные верноподданные, коим предъявлялось требование о присяге новому правительству...
Колебаниям
"Никогда никому я не присягну, – ответил я. – Отречение Государя недействительно, ибо явилось не актом доброй воли Государя, а насилием. Лично для меня не существует ни малейших сомнений на этот счет... Кроме законов государственных, у нас есть и законы Божеские, а мы, с вами, знаем, что, по правилам Св. Апостолов, недействительным является даже вынужденное сложение епископского сана: тем более недействительным является эта узурпация священных прав Монарха шайкою преступников. Для меня Государь был и навсегда остается Государем и, конечно, ни Керенским, ни Родзянкам я присягать не стану", – сказал я.
"Я тоже так думаю", – ответил В.И. Яцкевич. Из дальнейших бесед, как с В.И. Яцкевичем, так и с другими лицами, выяснилась абсолютная невозможность, минуя Керенского, добраться до Царского Села. Пропуск к Государю был строжайше запрещен, и новая власть сделала все для того, чтобы отстранить от Государя преданных Его Величеству людей, а всякого рода попытки проникнуть в Царское Село вызывали новые репрессии по отношению к Государю и Царской Семье.
Этого одного факта было, конечно, достаточно, чтобы эти попытки прекратились... Одни только солдаты были хозяевами положения, и на этих-то солдат я возлагал все свои надежды, с нетерпением ожидая прихода из Думы моего собеседника...
Глава XCIV. Солдат и его племянник
Каждый час моего пребывания в квартире, на Литейном, убеждал меня, что мое личное положение ни в чем не изменилось и что я могу быть снова схвачен и уведен в ту же Думу, или куда-либо в другое место... Под окнами моей квартиры пьяные солдаты громили винные погреба Удельного ведомства, помещавшиеся в здании Уделов; по улицам двигались те же процессии, с красными флагами, что и раньше; не прекращалась перестрелка; и никаких признаков власти, способной укротить продолжавшую бесчинствовать озверевшую толпу, я не замечал... Где же эта власть и в чьих она руках? – спрашивал я себя и не находил ответа... Против кого же бунтует толпа теперь, если получила все, что хотела, если нет больше ни Царя, ни Царских министров?
"Какие-то два солдата спрашивают вас", – доложили мне.
Я вздрогнул... "Кто такие, что им нужно?" – спросил я.
"Говорят, из Думы"...
В кабинет вошел мой думский собеседник, с каким-то другим солдатом, совсем еще юным парнем, с огромнейшими руками.
"Племянник мой, – сказал солдат, – сестры моей сын; ничего себе парень; а зовут, значит, Лександром"...
"Брат, значит, моей матери, – пояснил парень, указывая на солдата, и улыбнулся во весь рот... Эти две фигуры явились так кстати, внесли в мою душу столько мира и тишины, что я несказанно обрадовался их приходу и усадил их на диван, как самых дорогих гостей...
"Ничего, мы постоим", – отказывались они, смущенно оглядываясь по сторонам.
"Нет, нет, садитесь, – сказал я, – не вы первые сидели на этом диване; а настоящие господа никогда не гнушались народа и не только сажали его рядом с собою, но еще и чаем угощали"...
"Что и говорить, – ответил солдат, – на руках у барина своего, дай ему Господь Царствие Небесное, я и вырос, можно сказать, почти что в комнатах".
"Ну а ты, Александр, где рос, что таким большим вырос?" – спросил я парня, любуясь его молодцеватым видом...
"Известное дело, в деревне", – ответил он, ухмыляясь и показывая свои зубы, белые как у негра...
"А в школе обучался?" – спросил я.
"А как же, церковную превзошел", – ответил он.
"А после школы что делал? Верно, так, без дела, в деревне болтался?.."
"Нет, зачем: я в экономию поступил, да там, значит, на месте был, пока в солдаты не забрали"...
"Что же ты делал в экономии, доволен ли был местом?.."
"Все делал: и в саду работал, и дрова колол, и воду возил... Только раз один, как заставили меня колодезь рыть, так я и бросил работу к чертям: нахальная была работа, ну ее к черту; я, значит, и погнушался ею"...
"Чего же ты погнушался? – спросил я, улыбаясь. – Работа, как работа"...
"Да девчата, значит, начали чипляться... Как залезешь в самую-то яму, так не та, так другая ушат воды и выльют на голову, и вылезешь из ямы весь в грязи, как черт... Да я на них без унимания; но сама работа нахальная была; и я доложился барину, барин и отставил".
И глядя на это дитя природы, этого бесхитростного, чистого парня, с безграничной добротой сердца, природными кротостью и смирением, я страдал при мысли о том, какое великое преступление совершали те, кто систематически, планомерно вооружал народ против помещиков... Как разительно отличались крестьяне, оставшиеся в селе, от тех, кто соприкасался с помещичьими усадьбами и проникался, хотя поверхностно, царившим в них духом!.. Какая клевета заключалась в том, что народ, якобы, развращался в этих усадьбах!.. Нет, эти усадьбы были продолжением сельской школы и они-то спасали народ от развращения и хулиганства. Гибель деревни началась с бегства крестьян в города и на фабрики за заработками, а это явление шло параллельно с разорением помещиков...
"Ну, говорите, зачем пришли? – сказал я солдатам. – Говорите начистоту все; здесь никого нет, никто не услышит... Александр, – обратился я к парню, – ну, вот, скажи мне, что ты думаешь, глядя на все, что происходит?.. Жалко тебе Царя?"
"Как не жалко! – ответил парень. – С эдакой высоты, да стягли ни за что, ни про что"...
"Вы же сами и стащили" – сказал я.
"Дозвольте слово сказать, – вмешался солдат, – не мы это сделали, и такого страшного греха, не приведи Матерь Божия, никогда бы на свою душу не взяли... А, хотя и точно в этом грехе повинны солдаты, что за господскими спинами стояли, но те солдаты не братья нам, а душегубы, от коих нам, первым, житья никакого не было... Разве то были солдаты, войско Царское, да еще гвардейское... То были новобранцы, черт знает что, а не солдаты; озорники деревенские, над которыми расправы никакой не чинилось, даром что жалобы поступали... Еще как была по деревням розга, тогда еще боялись; а как и розгу отменили, тогда и пошли сыны, да внуки, отцов и дедов по зубам бить, и некому стало жаловаться... Бросишься, бывало, к Земскому, а он и присудит либо к штрафу, либо к аресту... А им разве что, штрафы да аресты, коли они и в тюрьму сами набивались, потому, значит, что работать не хотели, а в тюрьме задаром и кормили и поили, а еще и заработок, по шести гривен в день, давали, что двор подметут, или что другое сделают... А сколько их было, озорников-то?.. И десятка по селам не набиралось, а про то все село в страхе держали, душегубы... А то так и еще хуже бывало: пойдешь к Земскому, а он и оправдает такого... Вот эта-то жалость начальственная и распустила деревню: отвык народ от наказания и делал, что хотел, и никого не боялся... А будь строгость настоящая, то ничего бы и не случилось", – закончил солдат...
Я вспомнил свои былые впечатления и либеральный Уездный Съезд, отменявший всякое строгое наказание; вспомнил, как либеральная интеллигенция нянчилась не с народом, а с его отбросами; как власти безнаказанностью развращали деревню, объясняя природный консерватизм русского крестьянина его жестокостью; вспомнил, как, однажды, волостной суд, в полном составе, явился ко мне, тогда Земскому Начальнику, и на коленях умолял не отменять приговора о телесном наказании; как осужденный в тюрьму на полтора месяца просил меня продлить срок наказания до трех месяцев, желая уклониться от тяжелой полевой работы... и я ответил солдату: