Воспоминания
Шрифт:
В Америке меня часто спрашивали: «Что вы делали в аптеке? Какие лекарства вы готовили? Помните ли еще, как приготовить лимонад?» Всякий раз приходилось объяснять, что итальянская аптека, это совсем не то, что американская, что в ней не торгуют сэндвичами и мороженым. Хотя в аптеке синьора Вердеккья продавался шипучий лимонад...
На этой же улице, неподалеку от аптеки, находилась небольшая музыкальная школа, в которой был всего один учитель — маэстро Сильвано Баттелли. Он тоже заходил иногда по вечерам к синьору Вердеккья. Маэстро Баттелли знал обо мне, он слышал, как я пою в соборе. Однажды, когда маэстро сидел в аптеке, он спросил, не хочу ли я играть на саксофоне.
Я покраснел от смущения. Что такое саксофон? Я никогда не видел вблизи
— Не бойся, Беньямино, — сказал маэстро Баттелли. — Я научу тебя. У нас в оркестре не хватает саксофона. Хочешь помочь нам?
Вот так раз — хочу ли я помочь?! Я чувствовал, что меня переполняют и гордость, и благодарность.
Маэстро Баттелли сумел привить мне настоящую любовь к саксофону. Этот инструмент, казалось мне, был очень смешным и веселым и очаровательно контрастировал с органом, на котором я, можно сказать, был воспитан.
В оркестре я играл если и не очень хорошо, то во всяком случае, с увлечением. Наш репертуар почти целиком состоял из оперных арий и увертюр. Это было мое первое знакомство с оперной музыкой. Мы исполняли даже некоторые отрывки из опер, которые я в последствии знал наизусть, например, из «Африканки» Мейербера. В Италии, как известно, опера — элемент народной культуры. И я знал это. Однако до тех пор, пока я не стал играть в оркестре, я был знаком только с духовной музыкой и с популярными народными песнями. Все это явилось для меня началом нового пути.
Скоро у меня оказался и другой повод поближе познакомиться с оперой. Мой старший брат Абрам, который учился на священника, собрал группу ребят лет десяти и старше — к ним присоединился и я — и стал разучивать с ними маленькие музыкальные сценки и комедии. Он делал это с единственной целью — отвлечь нас от шалостей и баловства. Мы собирались
по воскресеньям в детском клубе нашего прихода, как только он открывался. Там была небольшая сцена, и мы устраивали иногда открытые представления. Посмотреть наши спектакли собиралось обычно человек сто, а то и больше. Приходили, как правило, наши родные, родственники и знакомые. Абрам делал нам бороды из метелок от кукурузных початков, а усы мы рисовали жженой пробкой. Первый раз мне было очень страшно выходить на сцену. Я был убежден, что выгляжу очень смешно и глупо. И вдруг, к моему величайшему изумлению, оказалось, что это очень волнующе.
Спектакли наши были санкционированы церковью в лице моего брата Абрама. И только это обстоятельство помогло, по-видимому, сломить оппозицию матушки против театра. Иначе я просто не представляю, как бы она допустила то, что произошло позже.
Мне было пятнадцать лет, но голос у меня еще не ломался. Однажды, закрыв, как обычно, аптеку в 10 часов вечера, я вернулся домой и застал родителей в крайнем возбуждении и волнении. Оказывается, к нам явились гости: какие-то три молодых господина — три студента. Они приехали из Мачераты, главного города нашей провинции, приехали ради меня. И чего же они хотели? Хотели, чтобы я переоделся девушкой и пел партию сопрано в какой-то оперетте!.. «Разумеется, — ответила матушка, — об этом не может быть и речи!». Она ни за что не хотела сказать им, где меня можно найти, и вообще запретила искать меня. Конечно, ей очень жаль, что им пришлось зря совершить такое далекое путешествие, но они сами виноваты, раз им могла прийти в голову столь постыдная мысль. Матушка предложила им отличного кофе и даже домашнего миндального печенья, которое хранилось у нее в жестяной банке на случай, если придут гости, и на праздники. После этого она очень вежливо, но решительно выпроводила их.
Я был просто убит. Я предпочел бы, чтобы матушка была не столь резкой и непреклонной. Она могла бы, по крайней мере, позволить мне самому поговорить
Постепенно я узнал и остальные подробности дела. Труппа студентов университета решила поставить оперетту. Им хотелось развлечься, и, кроме того, они надеялись заработать на этом немного денег. Поначалу похоже было, что к оперетте «Бегство Анджелики» они питают особое пристрастие. Они хотели ставить почему-то именно ее. Но в Мачерате, как выяснилось, не нашлось ни одной девушки из порядочной семьи, которая согласилась бы играть героиню, убегающую из дома, во всяком случае, не оказалось таких родителей, которые позволили бы дочери появиться на сцене в столь двусмысленной роли. И студенты готовы были уже отказаться от своей затеи, как вдруг один из них вспомнил, что несколько недель назад, когда он слушал мессу в соборе Сан-Флавиано в Реканати, какой-то мальчик очень неплохо пел там соло.
— Переоденьте его девушкой, кто бы он ни был, — предложил он, — и будет вам отличная Анджелика!
Тотчас яде в Реканати была отправлена депутация. В соборе студенты выяснили все, что нужно, и направились прямо к нам домой. Матушка выпроводила их, но студенты решили, видимо, добиться своего — во что бы то ни стало заполучить меня к себе. В следующее воскресенье те же три студента снова явились к нам и словно приросли к порогу. Они умоляли матушку, заклинали ее, объясняли ей, даже шутили с ней, словом, всячески настаивали на своем. Ведь это не задаром, я непременно получу вознаграждение! Матушка оставалась непреклонной (зарабатывать деньги на сцене — это уж совсем низко!), но думается мне, это последнее обстоятельство несколько повлияло на отца, потому что он пробурчал наконец что-то вроде: «Ладно уж, может, в этом и нет ничего плохого...». Что же касается меня, то я, конечно, был очень рад приглашению, и за мной дело не стало бы.
На этот раз студентам удалось все-таки вырвать у родителей обещание, что они подумают.
Студенты уехали, и тут началось... Матушка рассчитывала найти себе союзника в Абраме и была буквально ошарашена, когда он заявил, прочитав либретто, что в оперетте нет ничего предосудительного. Оперетта, по его авторитетному мнению, не подрывала основ веры и морали, и если Беньямино получит удовольствие, то почему бы и не позволить ему этого.
Маэстро Лаццарини, однако, пришел в ужас. Не из моральных соображений, а потому лишь, что оперетта, по его мнению, в чисто музыкальном плане стояла неизмеримо ниже духовной музыки и, конечно, унижала достоинство хориста. Этот аргумент несколько поколебал меня вначале, но ненадолго. Тогда маэстро попытался переубедить студентов. Он стал доказывать им, что у меня контральто, и я не могу петь партию сопрано. Но студенты отбросили прочь все возражения. (Любопытно заметить, что тенора в детстве всегда имеют контральто, а мальчики, у которых в детстве бывает сопрано, потом всегда поют баритоном.) Маэстро, видя, что сердце мое уже в Мачерате, смягчился под конец и, сделав несколько суровых замечаний относительно лепкой музыки вообще, отпустил меня.
Матушка, однако, надеясь на самое авторитетное мнение, против которого, по-видимому, никто не стал бы возражать, рассказала обо всем дону Романо, старому священнику-французу. Но он ответил ей улыбаясь:
— Беньямино —славный мальчик, и у него мало радостей в жизни. А решить надо вам — вы его мать. Но, я думаю, ничего страшного не случится, если он поедет в Мачерату.
Матушка моя умела быть очень упрямой, когда считала, что права. На этот раз она тоже долго упорствовала, хотя все остальные давно уже согласились отпустить меня. Разговоров и уговоров было еще очень много. Студенты уже теряли всякое терпение. Но наконец матушка все же уступила.