Воспоминанiя
Шрифт:
Мне Чехов говорил о «декадентах» несколько иначе, чем Тихонову, – не только как о жуликах:
– Какіе они декаденты! – говорил он, – они здоровеннейшіе мужики, их бы в арестантскія роты отдать…
Правда – почти все были «жулики» и «здоровеннейшіе мужики», но нельзя сказать, что здоровые, нормальные. Силы (да и литературныя способности) у «декадентов» времени Чехова и у тех, что увеличили их число и славились впоследствіи, называясь уже не декадентами и не символистами, а футуристами, мистическими анархистами, аргонавтами, равно, как и у прочих,– у Горькаго, Андреева, позднее, например, у тщедушнаго, дохлаго от болезней Арцыбашева или у педераста Кузьмина с его полуголым черепом и гробовым лицом, раскрашенным как труп проститутки, – были я впрямь велики, но таковы, какими обладают истерики, юроды, помешанные: ибо кто же из них мог назваться здоровым в обычном смысле этого слова? Все они были хитры, отлично знали, что потребно для привлеченія к себе вниманія, но ведь обладает всеми этими качествами и большинство истериков, юродов, помешанных. И вот: какое удивительное скопленіе нездоровых, ненормальных в той или иной форме, в той или иной степени было еще при Чехове и как все росло оно и последующіе годы! Чахоточная и совсем недаром писавшая от мужского имени Гиппіус, одержимый маніей величія Брюсов, автор "Тихих мальчиков», потом «Мелкаго беса», иначе
«Мы еще не имеем, точнаго представленія о полном объеме всей писательской деятельности Горькаго: пока нами зарегистрировано 1145 художественных и публицистических произведений его…» А недавно я прочел» московском «Огоньке» следующее: «Величайшій в міре пролетарскій писатель Горькій намеревался подарить нам еще много, много замечательных твореній; и нет сомненія, что он сделал бы это, если бы подлые враги нашего народа, троцкисты и бухаринцы, не оборвали его чудесной жизни; около восьми тысяч ценнейших рукописей и матеріалов Горькаго бережно хранятся в архиве писателя при Институте міровой литературы Академіи наук СССР»… Таков был Горькій. А сколько было еще ненормальных! Цветаева с ея не прекращавшимся всю жизнь ливнем диких слов и звуков в стихах, кончившая свою жизнь петлей после возвращенія в советскую Россию; буйнейшій пьяница Бальмонт, незадолго до смерти впавшій в свирепое эротическое помешательство; морфинист и садистическій эротоман Брюсов; запойный трагик Андреев… Про обезьяньи неистовства Белаго и говорить нечего, про несчастнаго Блока – тоже: дед, по отцу умер в психіатрической больнице, отец «со странностями на грани душевной болезни», мать «неоднократно лечилась в больнице для душевнобольных»; у самого Блока была с молодости жестокая цинга, жалобами на которую полны его дневники, так же как и на страданія от вина и женщин, затем «тяжелая психостенія, а незадолго до смерти помраченіе разсудка и воспаленіе сердечных клапанов…» Умственная и душевная неуравновешенность, переменчивость – редкая: «гімназія отталкивала его, по его собственным словам, страшным плебейством, противным его мыслям, манерам и чувствам»; тут он готовится в актеры, в первые университетскіе годы подражает Жуковскому и Фету, пишет о любви «среди розовых утр; алых зорь, золотистых долин, цветастых лугов»; затем он подражатель В. Соловьева, друг и соратник Белаго, возглавлявшаго мистическій кружок аргонавтов»; в 1903 году «идет в толпе с красным знаменем, однако вскоре совершенно охладевает к революціи…» В первую великую войну он устраивается на фронте чем то вроде земгусара, пріезжая в Петербург, говорит Гиппіус то о том, как на войне «весело», то совсем другое – как там скучно, гадко, иногда уверяет ее, что «всех жидов надо повесить»…
(Последнія строки взяты мною из «Синей книги» Гиппіус, из ея петербургских дневников, а все прочее относительно Блока – из біографических и автобіографических сведеній о нем).
Приступы кощунства, богохульства были у Блока тоже болезненны. В так называемом Ленинграде издавался в конце двадцатых годов, «при ближайшем участии Горькаго, Замятина и Чуковскаго» журнал «Русский Современник», преследовавшій, как сказано было в его программе, «только культурныя цели». И вот, в третьей книге этого культурнаго журнала были напечатаны некоторые «драгоценные литературные матеріалы», среди же них нечто особенно драгоценное, а именно:
«Замыслы, наброски и заметки Александра Александровича Блока, извлеченные из его посмертных рукописей».
И впрямь – среди этих «замыслов» есть кое что замечательное, особенно один замысел о Христе. Сам Горькій относился к Христу тоже не совсем почтительно, называл Его, ухмыляясь, «большим педантом». Но в этом отношеніи куда же было Горькому до Демьяна Беднаго, до Маяковскаго и, увы, до Блока! Оказывается, что Блок замышлял написать не более, не менее, как «Пьесу из жизни Іисуса». И вот что было в проспект» этой «пьесы»:
– Жара. Кактусы жирные. Дурак Симон с отвисшей губой удят рыбу.
– Входит Іисус: не мужчина и не женщина.
– Фома (неверный!) – контролирует.
– Пришлось уверовать: заставили и надули.
– Вложил персты и распространителем стал.
– А распространять заставили инквизицію, папство, икающих попов – и Учредилку…
Поверят ли почитатели «великаго поэта», в эти чудовищный низости? А меж тем я выписываю буквально. Но дальше:
– Андрей Первозванный. Слоняется, не стоит па месте.
– Апостолы воруют для Іисуса вишни, пшеницу.
– Мать говорит сыну: неприлично. Брак в Кане Галилейской.
– Апостол брякнет, а Iисус разовьет.
– Нагорная проповедь: митинг.
– Власти безпокоятся. Iисуса арестовали. Ученики, конечно, улизнули…
А вот заключеніе конспекта этой «Пьесы»:
– Нужно, чтобы Люба почитала Ренана и по карте отметила это маленькое место, где он ходил…
«Он» написан, конечно, с маленькой буквы…
В этой нелепости («а распространять заставили икающих попов – и Учредилку»), в богохульстве
При большевиках всяческое кощунственное непотребство расцвело уже махровым цветом. Мне писали из Москвы еще лет тридцать тому назад:
«Стою в тесной толпе в трамвайном вагоне, кругом улыбающаяся рожи, «народ-богоносец» Достоевскаго любуется на картинки в журнальчике «Безбожник»: там изображено, как глупыя бабы «причащаются»,– едят кишки Христа,– изображен Бог Саваоф в пенснэ, хмуро читающей что то Демьяна Беднаго…»
Вероятно, это был «Новый завет без изъяна евангелиста Демьяна», бывшаго много лет одним из самых знатных вельмож, богачей и скотоподобных холуев советской Москвы.
Среди наиболее мерзких богохульников был еще Бабель. Когда-то существовавшая в эмиграціи эсеровская газета «Дни» разбирала собраніе разсказов этого Бабеля и нашла, что «его творчество не равноценно»: «Бабель обладает интересным бытовым языком, без натяжки стилизует иногда целые страницы – например, в разсказе «Сашка-Христос». Есть кроме того вещи, на которых нет отпечатка ни революцій, ни революціоннаго быта, как, например, в разсказе «Iисусов грех»… К сожаленію, говорила дальше газета, – хотя я не совсем понимал; о чем тут сожалеть? – «к сожалению, особо характерныя места этого разсказа нельзя привести за предельной грубостью выраженій, а в целом разсказ, думается, не имеет себе равнаго даже в антирелигіозной советской литературе по возмутительному тону и гнусности содержанія: действующія его лица – Бог, Ангел и баба Арина, служащая в номерах и задавившая в кровати Ангела, даннаго ей Богом вместо мужа, чтобы не так часто рожала…» Это был приговор, довольно суровый, хотя несколько и несправедливый, ибо «революціонный отпечаток в этой гнусности, конечно, был. Я, со своей стороны, вспоминал тогда еще один разсказ Бабеля, в котором говорилось, между прочим, о статуе Богоматери в каком-то католическом костеле, но тотчас старался не думать о нем: тут гнусность, с которой было сказано о грудях Ея, заслуживала уже плахи, тем более, что Бабель был, кажется, вполне здоров, нормален в обычном смысле этих слов. А вот в числе ненормальных вспоминается еще некій Хлебников.
Хлебникова, имя котораго было Виктор, хотя он переменил его на какого-то Велимира, я иногда встречал еще до революціи (до февральской). Это был довольно мрачный малый, молчаливый, не то хмельной, не то притворявшійся хмельным. Теперь не только в Россіи, но иногда и в эмиграціи говорят и о его геніальности. Это, конечно, тоже очень глупо, но элементарныя залежи какого то дикаго художественнаго таланта были у него. Он слыл известным футуристом, кроме того и сумасшедшим. Однако был ли впрямь сумасшедшій? Нормальным он, конечно, никак не был, но все же играл роль сумасшедшаго, спекулировал своим сумасшествіем. В двадцатых годах, среди всяких прочих литературных и житейских известій из Москвы, я получил однажды письмо и о нем. Вот что было в этом письме:
Когда Хлебников умер, о нем в Москве писали без конца, читали лекцій, называли его геніем. На одном собраніи, посвященном памяти Хлебникова, его друг П. читал о нем свои воспоминанія. Он говорил, что давно считал Хлебникова величайшим человеком, давно собирался с ним познакомиться, поближе узнать его великую душу, помочь ему матеріально: Хлебников, «благодаря своей житейской безпечности», крайне нуждался. Увы, все попытки сблизиться с Хлебниковым оставались тщетны: «Хлебников был неприступен». Но вот однажды П. удалось таки вызвать Хлебникова к телефону. – «Я стал звать его к себе, Хлебников ответил, что придет, но только попозднее, так как сейчас он блуждает среди гор, в вечных снегах, между Лубянкой и Никольской. А затем слышу стук в дверь, отворяю и вижу: Хлебников!» – На другой день П. перевез Хлебникова к себе, и Хлебников тотчас же стал стаскивать с кровати в своей комнате одеяло, подушки, простыни, матрац и укладывать все это на письменный стол, затем влез на него совсем голый и стал писать свою книгу «Доски Судьбы», где главное – «мистическое число 317». Грязен и неряшлив он был до такой степени, что комната вскоре превратилась в хлев, и хозяйка выгнала с квартиры и его и П. Хлебников был однако удачлив – его пріютил у себя какой-то лабазник, который чрезвычайно заинтересовался «Досками Судьбы». Прожив у него неделя две, Хлебников стал говорить, что ему для этой книги необходимо побывать в астраханских степях. Лабазник дал ему денег на билет, и Хлебников в восторге помчался на вокзал. Но на вокзале его будто бы обокрали. Лабазнику опять пришлось раскошеливаться, и Хлебников наконец уехал. Через некоторое время из Астрахани получилось письмо от какой-то женщины, которая умоляла П. немедленно приехать за Хлебниковым: иначе, писала она, Хлебников погибнет. П., разумеется, полетел в Астрахань с первым же поездом. Пріехав туда ночью, нашел Хлебникова и тот тотчас повел его за город, в степь, а в степи стал говорить; что ему «удалось снестись с со всеми 317ю Председателями», что это великая важность для всего міра, ч так ударил П. кулаком в голову, что поверг его в обморок. Придя в себя, П. с трудом побрел в город. Здесь он после долгих поисков, уже совсем поздней ночью, нашел Хлебникова в каком-то кафэ. Увидев П., Хлебников опять бросился на него с кулаками: – «Негодяй! Как ты смел воскреснуть; Ты должен был умереть! Я здесь уже снесся по всемірному радіо со всеми Председателями и избран ими Председателем 3емного Шара!» – С этих пор отношенія между нами испортились и мы разошлись, говорил П. Но Хлебников был не дурак: возвратясь в Москву, вскоре нашел себе новаго мецената, известнаго булочника Филиппова, который стал его содержать, исполняя все его прихоти и Хлебников поселился, по словам П., в роскошном номере отеля «Люкс» на Тверской и дверь свою украсил снаружи цветистым самодельным плакатом: на этом плакате было нарисовано солнце на лапках, а внизу стояла подпись: