Воспоминания
Шрифт:
Особенно отвратительна была во время проработки Рождественская. Это была чрезвычайно худая (от злости?) и некрасивая, неряшливо одетая девица. Она прорабатывала всех, но сама она так ничего и не защитила. Свою речь, как напомнил мне В. Е. Холшевников, она начала так: «Я целых три недели изучала древнюю русскую литературу и пришла к убеждению, что ни Лихачев, ни Еремин ничего так в ней и не поняли…» Может быть, В. Е. Холшевников «сгустил» немного, но смысл выступления он передал верно.
Выступление Рождественской никого не удивило. Все привыкли, как и к издевкам мучительно извивавшегося во время своих выступлений Лапицкого.
В «романовские» времена «проработки» получили другие формы. В октябре 1975 г. было назначено мое выступление в актовом зале филфака о «Слове о полку Игореве». Когда за час до выступления я вышел из дверей моей квартиры, на площадке лестницы на меня напал человек среднего роста с явно наклеенными большими черными усами («ложная примета») и кулаком ударил меня в солнечное сплетение. Но на мне было новое двубортное пальто из толстого драпа, и удар не возымел
Мое обращение к следователю в милиции имело тот же результат, что и обращение о нападении на мою квартиру в 1976 г.
Это время — 1976 г. — было в Ленинграде временем поджогов квартир диссидентов и левых художников. На майские праздники мы отправились на дачу. Вернувшись, застали в своей квартире разгуливавшего милиционера. Окна балконной двери были выбиты. Милиционер просил нас не беспокоиться: он дожидался нашего прихода. Оказалось, что около трех часов ночи накануне сработала звуковая сигнализация: дом был разбужен ревуном. На лестницу же выскочил только один человек — научный работник, живший под нами, остальные побоялись. Поджигатели (а это были именно они) повесили бак с горючей жидкостью на входную дверь и пытались через резиновый шланг закачать ее в квартиру. Но жидкость не шла: щель была слишком узкой. Тогда они стали ломиком расширять ее и раскачали входную дверь. Звуковая охрана, о которой они ничего не знали (она была поставлена на фамилию мужа дочери), стала дико выть, и поджигатели бежали, оставив перед дверью и канистру с жидкостью, и жгуты из пластика, которыми пытались залепить щели, чтобы жидкость не вытекала назад, и другие «технические мелочи».
Следствие велось своеобразно: канистра с жидкостью была уничтожена, состав этой жидкости определен не был (мой младший брат-инженер сказал, что по запаху — это смесь керосина и ацетона), отпечатки пальцев (поджигатели убегали, вытирая руки о крашеные стены лестницы) смыли. Дело передавалось из рук в руки, пока, наконец, женщина-следователь благожелательно не сказала: «И не ищите!»
Впрочем, кулаки и поджог были не только последними аргументами в попытках моей «проработки», но и местью за Сахарова и Солженицына.
Нападение на площадке квартиры произошло как раз в тот день, когда М. Б. Храпченко, не совсем честным путем сменивший на посту академика-секретаря В. В. Виноградова, позвонил мне из Москвы и предложил подписать вместе с членами Президиума АН знаменитое письмо академиков, осуждавшее А. Д. Сахарова. «Этим с вас снимутся все обвинения и недовольство». Я ответил, что не хочу подписывать, да еще и не читая. Храпченко заключил: «Ну, на нет и суда нет!» Он оказался неправ: суд все же нашелся — вернее, «самосуд». Что касается майского поджога, то здесь, вероятно, сыграло роль мое участие в написании черновика главы о Соловках в «Архипелаге ГУЛАГе». Не буду рассказывать всего того, что мне довелось пережить, защищая от сноса Путевой дворец на Средней Рогатке, церковь на Сенной, церковь в Мурине, от вырубок парки Царского Села, от «реконструкций» Невский проспект, от нечистот Финский залив и т. д. и т. п. Достаточно посмотреть список моих газетных и журнальных статей, чтобы понять, как много сил и времени отнимала у меня от науки борьба в защиту русской культуры.
Академик Александр Сергеевич Орлов и Варвара Павловна Адрианова-Перетц
До революции А. С. Орлов был модным приват-доцентом Московского университета и славился своей красивой внешностью. У меня сохранилась его фотография того времени: правильные черты лица, внешность благородная и в высшей степени интеллигентная. Женат он был, как говорили, на первой красавице Москвы. Впоследствии я встречал его жену у него в доме перед самой войной и после: Мария Митрофановна сохранила свою красоту и женственность до глубокой старости, которую она провела уже без него в большом одиночестве. Всю свою жизнь она посвятила только ему, своему мужу и кумиру, и имела мало знакомых.
Но в двадцатые годы с А. С. Орловым произошли события, раздвоившие его натуру. Он лишился своих уже взрослых детей. Два сына умерли, а дочь уехала с мужем за границу, и он потерял ее из виду. Сам он стал безобразен. Он говорил про себя, что его пугаются дети, а одна девочка будто бы в его присутствии спросила мать: «Это дяденька или нарочно?». Рассказ этот я, впрочем, слышал и в применении к поэту Апухтину, отличавшемуся чрезвычайной тучностью. Это, по-видимому, бродячий сюжет, к которым сам А. С. Орлов питал большое пристрастие. Свою красивую внешность А. С. Орлов потерял при следующих обстоятельствах. В 20-е гг., как он мне рассказывал, он каждую неделю ездил преподавать в Тверь. Поезда были переполнены. Он приходил на вокзал заранее, чтобы занять сидячее место. Однажды в дороге в набитом людьми вагоне против него стояла женщина, держащая на руках сравнительно большую девочку. А. С. Орлов осведомился, что с девочкой. Женщина ответила: больна. «Ну вот что, тетка, — сказал А. С., — тебе я своего места не уступлю, а девочку свою дай: я ее подержу на руках». Так и ехали. А. С. Орлов чувствовал, что девочка вся горит. В Твери к концу своего пребывания А. С. сам почувствовал себя плохо. Сел в поезд, чтобы
В Ленинград он переехал в 1931 г. только повинуясь старой традиции: когда-то избиравшиеся в Академию наук должны были жить в Петербурге [19] . Почему же все-таки, не любя Петербурга — Ленинграда, А. С. покинул Москву и Замоскворечье обожаемого им В. О. Ключевского? Да потому, что он чрезвычайно ценил свое звание академика и относился к собственному официальному положению с необыкновенным и, я бы сказал, артистическим пиететом.
Когда его избрали в академики, он не скрывал своей детской радости и гордости. Он пришел в Издательство Академии наук, помещавшееся тогда на Таможенном переулке в помещении бывшего Азиатского музея, и говорил всем здоровавшимся с ним: «Можете меня поздравить…» и был в отличнейшем настроении.
19
Различие между академиками и членами-корреспондентами состояло в старое время именно в том, что академики жили в Петербурге, а, члены-корреспонденты по другим городам, оттого они и были «корреспондентами»; различие, которое, кстати, имеет место и сейчас в Британской академии.
Весь стиль своего поведения он всецело подчинил своему новому, столь льстившему ему званию. За образец он избрал поведение своего свойственника (по жене) академика А. Н. Крылова, языку которого, между прочим, посвятил одну из своих последних статей в «Вестнике АН СССР» [20] . Но у академика А. Н. Крылова многое было воспитано не только его академическим званием, но и корабельной палубой, в частности — любовь к крепким выражениям. Не знаю, как обстояло дело с крепкими выражениями у А. С. в молодости, но в пору своего пребывания в Академии он был «великий ругатель». Особенно любил он стать на площадке второго этажа Пушкинского Дома так, что его было слышно всюду и по второму и по первому этажу, и балагурить, давая острые характеристики всем «старшим» [21] . Младших, молодых и рядовых работников института он никогда не трогал, относясь к ним с подчеркнутым уважением. И это была у него замечательная черта: он не обижал беззащитных. Любил и детей на улицах, хотя боялся их напугать своей внешностью, но издали подолгу и с грустью наблюдал за их играми.
20
Орлов А. С. Академик А. Н. Крылов — знаток и любитель русской речи // Вестник АН СССР. 1946. № 1. С. 78–83.
21
Многие из прозвищ, которые он давал почтенным литературоведам, до сих пор памятны старожилам Пушкинского Дома. Не буду их повторять, ибо при всей своей меткости они были несправедливы и иногда очень оскорбительны.
Этой черте А. С. Орлова — хорошо относиться к молодежи, к младшим по своему служебному положению — обязан и я своим появлением в Пушкинском Доме. Расскажу об этом не потому, что оно касается меня, но потому, что здесь с большой характерностью проявился Александр Сергеевич.
Я работал в Издательстве Академии наук с 1934 г. ученым корректором. Это было старое название должности — на самом деле «ученые корректоры» в мое время уже были самыми обычными издательскими корректорами. Когда-то работа Издательства Академии наук велась так. Академик приносил своему ученому корректору в издательство рукопись, часто написанную от руки, и в дальнейшем имел дело только с этим ученым корректором. Ученый корректор читал, приводил рукопись в порядок, отдавал в переписку на машинку, считывал, отдавал в академическую типографию, где метранпаж размечал шрифты, а затем автору давались гранки (по несколько раз), верстка и проч., сколько потребуется. Ни вычитчиков, ни редакторов, ни технических редакторов не существовало; не существовало ни планов, ни РИСО, а сам директор издательства назывался «управляющим»: он не имел права перечить академикам и точно выполнял их требования. Само собой разумеется, и корректуры давались в любом числе. В мое время — в 30-е гг. порядок в Издательстве Академии наук существовал уже современный, но кое в чем работа ученого корректора была связана традицией: ученый корректор был и вычитчиком, и вел все корректуры издания; он целиком отвечал за книгу. Поэтому фамилия ученого корректора всегда красовалась на обороте титула на почетном месте.