Воспоминания
Шрифт:
Был у меня в школе ещё один друг, которого я знал ещё с тридцатых годов, совсем малышом. Этого юношу звали Анатолий Чиликин. Его мать была из настоящей дворянской семьи, и мы дружили семьями до войны. И там, в этой семье, я, ещё мальчиком, впервые почувствовал ауру ушедшей России, которая, тем не менее, присутствовала. Это было замечательно, незабываемо – в этой семье царила атмосфера образованности, мягкосердечия, человечности. Мама Анатолия работала в Музее изобразительных искусств имени Пушкина. Наши отношения основывались больше на чисто интеллектуальных интересах, которые, конечно, уже пробудились к тому времени, и как раз в девятом-десятом классе я начал знакомство с немецкой философией, поскольку она считалась предтечей так называемого «диалектического материализма». Это нелепейшее, абсурдное учение, выраженное не менее абсурдным словосочетанием, Карл Маркс (который, кстати, во многом выстроил это учение под впечатлением произведений Бальзака, создавшего
Кумирами у меня тогда были Кант и Гегель как две противоположности. Толя Чиликин тоже был ориентирован на философию, которую он использовал как инструмент переосмысления литературы и искусства. Я постепенно вовлекался в этот процесс. Как ни странно, более таинственным мне представлялся не Гегель, а именно Кант с его «вещью в себе». Всё это было в вихре юношеской жизни. Значительно большее влияние, чем философия, на меня оказала русская литература. Книга, которую я прочёл в десятом классе и которая по-настоящему потрясла меня, были «Записки из подполья» Достоевского. Подтекст этой гениальной повести был настолько глубок, что становилось очевидным влияние Достоевского на весь европейский экзистенциализм. Вместе с тем этот удивительный текст проникал в сознание человека и через совершено другую, если можно так выразиться, «восточную» дверь. Но, разумеется, необходимо было углубиться в это произведение, что и произошло впоследствии. На описываемом же этапе я просто был потрясён прочитанным. Я пока не мог сформулировать то, что чувствовал, – для этого требовались метафизические знания и интеллектуальная интуиция. Это пришло потом.
Впоследствии на меня произвела огромное впечатление «Смерть Ивана Ильича» Толстого. И понятно, почему. Здесь сыграла роль совершенно чудовищная художественная сила этого произведения, которая убедительно показала господство смерти над жизнью. Это было страшно. Хотя понятно, что смерть имеет власть лишь на этой земле, а дальше терпит поражение, потому что в конце тоннеля всегда есть свет. Толстой был одержим поиском абсолютной истины и не боялся смотреть ей в глаза, потому что глаза истины – это глаза сфинкса. Видеть истину – это гораздо недоступнее, чем видеть ад.
Также (это было в восьмом-девятом классе) сильное впечатление на меня произвела проза Горького именно в аспекте изображения потаённой провинциальной жизни, странных субъектов с необычной психологией и видением жизни. Я имею в виду такие его вещи, как «Городок Окуров», «Жизнь Матвея Кожемякина». Его странствия «По Руси» были очень для меня интересны. И только в конце школьного обучения появились Блок и Есенин, которые совершенно пленили мою душу.
Разумеется, по окончании школы встал вопрос: куда пойти учиться дальше? Мои школьные учителя по гуманитарным предметам не сомневались, что я пойду на филологический – таковы были мои склонности; здесь и раздумывать было нечего. Но я уже тогда понимал, что изучать литературу в советское время – дело опасное. Я помнил судьбу отца. И моё тогда ещё скрытое мнение поддержал, сам не ведая того, наш замечательный учитель физики, Евгений Рудольфович, – пожалуй, самое интересное лицо в галерее учителей. Это был человек уже пожилой, старой закалки; он был николаевским офицером, может быть, даже служил в императорской гвардии, и одновременно был очень образованным человеком. Разумеется, принимая во внимание такое его прошлое, советская власть запретила ему преподавать в высшем учебном заведении, хотя с его образованием он мог бы спокойно это делать. И именно он почему-то всё время повторял, что тем, кто имеет склонность к литературному творчеству и вообще к гуманитарной сфере, лучше всего идти в инженеры – он не стеснялся выразиться, что инженеры будут нужны при любом политическом строе, намекая на то, что литература – очень опасное занятие. Однажды я присутствовал на каком-то собрании абитуриентов, и я сразу почувствовал, что я там себя обнажу; я услышал, в каком контексте там звучали имена великих поэтов Серебряного века, и после этого мне осталось только развести руками.
Делать было нечего, я внял совету и поступил в Лесотехнический институт на факультет, который давал диплом инженера лесного хозяйства. Но это была уже совершенно другая история, шёл 1950-й год; к этому времени в мире произошли события громадного масштаба: возник коммунистический Китай, в России появилась атомная бомба, в общем, это определило дальнейшее политическое и историческое развитие мира сего. Мы оказались в ситуации двуполярного мира.
Институт
В институте я сразу почувствовал разницу между школой и высшим учебным заведением. В институте никто тебя особо не контролировал, можно было даже пропускать лекции. И сразу тяжёлые оковы школьной дисциплины упали, я почувствовал себя более свободным в бытовом смысле. Учёба поначалу давалась мне очень легко, учитывая, что шёл первый курс, основанный на общих предметах. В Лесотехническом институте была замечательная кафедра математики, где преподавали известные профессора московской школы.
Поступление в институт ознаменовалось тем, что в 1953 году произошёл своеобразный взрыв в моём сознании, благодаря которому я получил возможность заниматься настоящим творчеством, то есть создавать свой собственный мир, собственный космос и видеть людей так, как до этого их не видел никто. Это был, конечно, переворот, и когда я показал свои первые рассказы, ещё очень неумелые, Толе Чиликину, он, погруженный в психологию творчества, сразу просёк, что это «то». И он сказал мне:
– Ты – писатель.
Хотя, конечно, первые рассказы были далеки от совершенства – я только ещё нащупывал язык и образы…
Итак, началась довольно хаотичная студенческая жизнь. Я сразу вступил в более широкий мир, чем было возможно ранее. В институте меня окружали самые разные люди… С одной стороны – лесопарковый факультет, милые девушки, интриги, с другой – наш факультет лесного хозяйства. Там учились ребята, словно прямо из лесу – в случае чего могли схватиться и за топор. Лесные люди, одним словом. Шутить с такими было опасно.
Кроме того, стартовала и понеслась московская жизнь с её встречами; круг общения значительно расширился. Но я не находил такого рода друзей, какими были, скажем, Анатолий Чиликин, Юрий Баранов и другие товарищи по школьным временам… В общем, всё там было, в этой хаотичной жизни – даже военные лагеря, поскольку в нашем институте была военная кафедра, и мы пару раз окунались в военную жизнь. Делали мы это с жаром и упоением, потому что нам нравилось встречать трудности и преодолевать их.
После учёбы вступала в свои права довольно свободная по тем временам вечерняя жизнь… Помню знаменитый коктейль-холл на улице Горького, где можно было попробовать изысканные напитки в западном духе. Я любил там бывать, это было эстетически интересно. Были встречи с разными людьми, были девочки и мальчики, часто интересующиеся тем, что выходило за рамки социалистических воззрений, хотя и не слишком далеко… Одновременно я посещал могилу Есенина, где собиралась совершенно другая публика. Это были люди средних, даже пожилых лет, но тем не менее надрыв и нечто иррациональное так и светились в их глазах и в том, как они читали стихи великого русского поэта.
Но если говорить о действительно глубинной, мистической поэзии, то, конечно, в этом отношении мной всецело владел Блок. Этот гений проникал в такие тонкости и отражал в себе и страшный мир современности, подобный дантовскому аду, и рай любви к Прекрасной даме, что немного соответствовало раю Данте. Среди студентов Лесотехнического института было два-три с моей точки зрения интересных человека, но один из них был слишком чувствительным и ранимым, и он не выдержал тягот земного пути. Я имею в виду, конечно, не в политическом, а в экзистенциальном смысле. Он покончил с собой. Но это было всё-таки исключением… Также на нашем отделении обучался совершенно уникальный персонаж. Это был в общем-то хороший парень, добрый, хоть и со странностями. Главной чертой его была совершенно фанатичная, средневековая погружённость в марксизм-ленинизм. Для меня это было не только нелепо, но и смешно. По любому, даже житейскому поводу этот человек обращался к Карлу Марксу, к Ленину или к Энгельсу. К классикам, одним словом. Копался в их сочинениях, письмах, редких изданиях. Например, у него были проблемы в отношениях с женщинами, и он полагал, что только Маркс способен их решить. И он скрупулёзно выискивал в сочинениях Маркса алгоритмы решения сексуальных проблем. Этот персонаж был, конечно, произведением той эпохи, в которую мы все жили, но всё-таки поражала столь нелепая, фанатичная погружённость и вера в то, что марксизм-ленинизм разрешит все вопросы… Нет, не становилось страшно за людей. Наоборот, было смешно, тем более что этот парень представлял собой исключительный случай. Другие, так сказать, ярые коммунисты относились к учению Маркса вполне здраво и допускали даже, что оно может быть в корне ошибочным.
В 1953 году произошло два события. На одном из них я ещё буду останавливаться далее, а сейчас отмечу, что тогда произошёл поворот, благодаря которому я стал писателем. Это было своеобразное глубокое озарение, которое стало результатом реализации особого видения мира и людей и способности видеть их самые закрытые, тёмные, глубинные стороны, которых они сами в себе не подозревали. В моих героях (в будущем, конечно) стали раскрываться черты невидимого человека, невидимого даже для самого субъекта этих скрытых сторон. Но тем не менее этот невидимый человек мог определять жизнь того или иного героя, хотя тот мог этого и не подозревать. Обычная жизнь становилась для меня всё более и более фантастичной. Это было другое откровение по сравнению с тем, о котором я только что говорил.