Воспоминания
Шрифт:
Именно это, после внушительных бесед, и запрещалось делать. Доброхотов Марк внимал этим беседам, но ослушивался. Это нервировало власть – получалось, что давно поверженный вдруг вновь подымался. Так или иначе, но гостеприимный дом Марка был всегда открыт для меня, и беседы там велись иные, мы старались понять то, что мир не вместил. Но и хохота было достаточно. Марк порой лихо запивал, правда, больше был склонен к пивному пьянству, а это было как раз то, что я любил в московских пивных. Я там лично сталкивался с интереснейшими персонажами.
Не забуду один теологический спор. Окружённый тремя молодыми людьми (это была простая рабочая молодёжь), я что-то им
– Бессмертие души – оно, конечно хорошо, но скучно. Я думаю, что весело тогда, когда после смерти ничего нет. Так жить слаще, страшней и интересней. А то – опять где-то жить, провались всё пропадом. Надо жить, когда корабль тонет. Так круче…
Вот такие парни из рабочих были в России тогда.
Другой случай, и тоже с ребятами, произошёл летом, около пивного ларька. Двое молодых парней, напившись пива, отошли в сторонку, на травку, и начали яростный спор. Один из них чуть не рвал на себе рубашку и, бия кулаком себе в грудь, кричал о том, что рабочий класс никто не понимает и никогда не поймёт, никто его не защитит и никто не уважает его душу. Другой же яростно опровергал, соглашаясь, что, действительно, никто не уважал и не уважает душу рабочего класса, кроме, однако, Владимира Ильича Ленина. Его друг отрицал и это:
– Ленин тоже не понимал и не уважал до конца. А главное – они все не вникли и не поняли эту душу изнутри.
Я был удивлён и умилён этой сценой. Странно, неужели тот молодой отрицатель не понимал, что речь он ведёт не о рабочем классе, а о простом русском человеке, которого, конечно, никакой Ленин и в том числе его противники никогда не знали и не понимали? На этом и споткнулись их последователи… А вот Горький многое понимал, потому что был писателем, хотя далеко не всё вмещал в этой необъятности.
Рабочие, «простые люди», не устраивали революции против советской власти, они просто пили. Это было их ответом на господствующую идеологию марксизма-ленинизма и на то, что из этой идеологии получилось.
…Все 58–59 годы прошли у меня во встречах с удивительными людьми, они были образованны, но крайне иррациональны, вроде того молодого отрицателя, и их знания были лишь платформой для манифестации их собственных идей и мироощущений. Пили они так же, как и так называемые «простые люди». Но это не мешало идеям и разливу души. Марк Доброхотов мужественно переносил внимание к своей библиотеке с теми, кого Бог пошлёт.
В это же время вынырнул и другой мой приятель на долгие годы – Илья Бокштейн. Был это трогательный человек лет 20–22, маленький по росту, уже больной… Он быстро воспринял то, чем были заняты умы нашего круга (от белой идеи до немецкой философии), но кроме того, он был поэтом, с каким-то внутренним хаотическим даром, безумным, на первый взгляд. Если бы не хаотичность и сбивчивость его стихов, озарённых мощным, совершенно ирреальным видением, из него бы получился по-настоящему большой и необычный поэт… Но о его судьбе, такой же необычной, как и его стихи (опубликованные уже после его смерти, за границей и у нас), я расскажу потом, по ходу событий.
К концу 1959 года я уже чувствовал, что дело не ограничится узким кружком никому не ведомых тогда искателей корня жизни и смерти. До нас доходили настойчивые, но полупотаённые слухи о разных салонах и кругах художников, поэтов и тому подобных, где советская ментальность начисто отсутствовала. Но это не означало, что она у них всегда была антисоветской. Предстояло с этим встретиться.
Но для начала нельзя вновь не коснуться моих частых посещений могилы Есенина на Ваганьковском кладбище. Это было место, которое много лет, включая шестидесятые-семидесятые, неизменно посещали люди, народ, поклонники великого поэта. Это, как я понял, случалось каждый день, не было дня, чтобы сюда никто не приходил. Я приходил туда, под «тени ветвей», к этой тогда ещё скромной, почти сельской могиле – и сколько смятения, слёз, сердечной нежности, тоски и неожиданного подъёма духа я встречал… Словно сама земля там пела стихи Есенина. И, конечно, беседы, открытые, бесконечные… Трём словотворцам я обязан счастьем быть с ними всегда: Достоевский, Блок, Есенин. Но я рано осознал, в чём одна из причин, возможно, главная, воздействия стихов Есенина. Ключ лежал в магическом свойстве его поэзии. Далеко не все великие поэты обладают этим качеством. Оно – редкость. У Есенина это свойство выражалось не только в том, что его поэзия завораживала людей, но и в том, что за этим воздействием стояла сама русская земля, её леса и поля, и также сокровенные тайники русской души, скрытые тысячелетиями русской истории, видимой и невидимой.
Всё это, как из бездны, выходило на свет под воздействием магии есенинской поэзии. И иногда эта завороженность, принимая необъяснимые, чудовищные формы, входила в души людей и этими душами владела. Я думаю, на самом деле, сама Россия, вечная, древняя, выведенная на миг из советской околдованности, разбуженная стихами Есенина, входила в души всех нас. Здесь суть не в есенинской гениальности, данной ему от Бога, а в чём-то ещё большем. Пока жива Россия (а она, конечно, была жива духовно и в советское время), будет жить и поэзия Есенина, особенно стихи первой половины его жизни, когда Русь ещё не была осквернена революцией, а предстояла такой, какая она есть.
О Русь, Приснодева,Поправшая смерть,Из звёздного чреваТы пала на твердь.Под покровом есенинской поэзии и особенно любимых книг русской классики я жил, точно хранимый этим покровом, несмотря на дикий разгул идеологического пустозвонного мракобесия, уже потерявшего свой первоначальный революционный, в чём-то даже мистический пыл. Медленно, но верно в душах людей побеждал Христос, как в поэме Блока «Двенадцать» – непонятой великой поэме. Великая страна продолжала жить в любые, самые жестокие времена, зная, что это пройдёт, и ей суждено великое будущее. И в Отечественную войну солдаты и офицеры защищали эту страну – кто с томиком Есенина в кармане, кто с именем вождя, а кто с православным крестиком на груди… И они защитили страну от вторжения в неё фашистской Германии с её беспредельным фанатизмом и яростью.
В начале 60-х годов мне открылась целая панорама необычных личностей, многие из которых стали потом знаменитыми. И я вошёл в этот круг, и обо мне как о писателе поползли разные, сногсшибательные для обывателей, слухи. Один из примеров: Юрий Мамлеев – реинкарнация Фёдора Достоевского. Другой ещё чище: Юрий Мамлеев – не человек. Но я, ведомый страстью к философии и литературе, рассматривал свои рассказы, стихи и первые записи моих философских видений не только как творчество, но и как некие знаки, по которым можно узнавать, определять людей, близких мне по духу. И я находил и радовался. «Их» было много, как оказалось потом.