Восставшая Мексика
Шрифт:
С этого убитого содрали все, кроме нижнего белья. Он застыл в позе отчаянной борьбы, мускулы были напряжены, один кулак крепко сжат, словно для удара; лицо искажено свирепой, ликующей улыбкой. Сильным и диким казался убитый, но, присмотревшись поближе, можно было подметить ту еле заметную печать слабости, которой смерть отмечает все живое, – выражение бессмысленной тупости. Ему прострелили голову в трех местах – вот в какое бешенство привел он своих преследователей!
И опять мы медленно ползем на юг в холодном мраке. Несколько миль – и снова взорванный мост или поврежденный путь. Остановка, танцующие факелы, огромные костры, пронизывающие мрак пустыни, и четыреста человек, быстро выскакивающие из вагонов и с остервенением набрасывающиеся
Часа в два утра я подошел к костру, возле которого сидели две soldaderas, и спросил, не найдется ли у них для меня лепешек и кофе. Одна из них была седой старухой индианкой с застывшей на лице гримасой улыбки, другая – молодой тоненькой девушкой лет двадцати, не больше, с четырехмесячным ребенком на руках. Они устроились на самом краешке платформы, разложив огонь на куче песка. На платформе вповалку спали громко храпевшие люди. Весь поезд был погружен во мрак, и этот костер был единственным огоньком. Я жевал предложенную мне лепешку; старуха, взяв голыми пальцами горящий уголь, закурила папиросу, свернутую из кукурузного листка, и бормотала что-то о неведомо куда ускакавшей бригаде ее Пабло. Молодая мать укачивала ребенка, прижав его к груди, ее голубые эмалевые серьги поблескивали в свете костра. Мы разговорились.
– Ну и жизнь наша несчастная, – жаловалась молодая женщина. – Мы едем со своими мужьями, а сами не знаем, будут они живы через час пли нет. Я хорошо помню, как мой Филадельфо пришел ко мне как-то утром, еще не совсем рассвело, – мы жили в Панчуке – и сказал: «Собирайся! Мы идем воевать, потому что сегодня убит добрый Панчо Мадеро!» Мы любили друг друга всего только восемь месяцев – еще первый ребенок не родился… Мы все верили, что мир в Мексике установился навсегда. Филадельфо оседлал осла, и мы поехали по улицам, когда только начинало светать, и выехали в поле, где никого уже не было видно за работой. И я сказала: «А почему я должна ехать?» Он сказал: «А что же, по-твоему, я должен голодать? Кто мне будет печь лепешки, как не жена?» Целых три месяца мы были в дороге, я заболела в пустыне, и тогда же родился мой первый ребенок и вскоре умер, потому что мы не могли достать воды. Это было в ту пору, когда Вилья после взятия Торреона пошел на север…
– Да, правда, – перебила старуха. – Чего только не приходится переносить нам ради своих мужчин, а тут еще эти проклятые собаки-генералы издеваются над нами. Я сама из Сан-Луис-Потоси, и мой муж служил в федеральной артиллерии, когда Меркадо пришел на север. Мы ехали до самого Чиуауа, а этот старый дурак Меркадо еще ворчал, что приходится возить за армией женщин. Потом он отдал приказ армии двинуться на север и атаковать Вилью в Хуаресе, а женщинам запретил следовать за мужьями. Так вот ты как, неблагодарная тварь, сказала я самой себе. И когда он ушел из Чиуауа и бежал в Охинагу, захватив с собой моего мужа, я осталась в Чиуауа и скоро нашла себе мужа в мадеристской армии, когда она вступила в город. И хорошего, красивого парня – гораздо лучше Хуана. Я не такая женщина, чтобы мной помыкали.
– Сколько вам следует за лепешки и кофе? – спросил я.
Женщины удивленно переглянулись. Они, вероятно, приняли меня за солдата без гроша в кармане.
– Сколько дадите, – чуть слышно произнесла молодая женщина. Я дал им песо.
Старуха разразилась целой молитвой.
– Господи боже, его пресвятая матерь, блаженный Ниньо и наша божья матерь Гваделупская послали нам этого чужестранца. У нас уже ни сентаво не было на муку и на кофе.
Я вдруг заметил, что свет нашего костра побледнел, и, оглянувшись, с удивлением увидел, что уже рассветало. Вдоль поезда бежал какой-то солдат, крича что-то непонятное, а вслед ему неслись восклицания и громкий хохот. Спавшие с любопытством приподнимали головы, желая узнать, что случилось. В один миг наша безмолвная платформа оживилась. Человек, пробегая мимо, все еще кричал что-то о «padre», [65]
65
Отце (исп.).
– В чем дело? – спросил я.
– Да вот, – сказала старуха, – у его жены в другом вагоне только что родился ребенок!
Впереди, прямо перед нами, лежал Бермехильо, его розовые, голубые и белые домики были так изящны и воздушны, словно сделаны из фарфора. На востоке по тихой пустыне, где еще не клубилась пыль, к городу приближался небольшой отряд всадников с красно-бело-зелепым флагом…
Глава V
У ворот Гомеса
Мы взяли Бермехильо вчера днем, – в пяти километрах севернее города армия перешла на бешеный галоп, пронеслась через него во весь опор и погнала застигнутый врасплох гарнизон на юг. Эта схватка продолжалась на протяжении пяти миль – до асиенды Санта-Клара, и было убито сто шесть coоorados. Несколько часов спустя на высотах у Мапими показался отряд Урбины, и находившиеся там восемьсот coоorados, к своему крайнему изумлению узнав, что вся армия конституционалистов обходит их с правого фланга, поспешно эвакуировали город и стремглав умчались в Торреон. По всем направлениям застигнутые врасплох, федералисты в панике отступали к этому городу.
К вечеру из Мапими по узкоколейке прибыл паровозик, тащивший старые вагоны. Из них доносилось громкое треньканье десяти гитар, игравших «Воспоминание о Дуранго». Как часто я под эти звуки отплясывал с солдатами эскадрона! Крыши, двери и окна поезда были забиты солдатами, которые громко пели, отбивая такт каблуками, и стреляли в воздух, салютуя городу. Когда этот забавный поезд подполз к платформе, из него вышел не кто иной, как Патричио, боевой кучер генерала Урбины, вместе с которым мне так часто приходилось разъезжать и плясать. Он бросился мне на шею, восклицая:
– Хуанито! Глядите, mi General, здесь Хуанито!
Через минуту мы уже засыпали друг друга бесконечными вопросами. Напечатал ли я его снимки? Буду ли я участвовать в наступлении на Торреон? Не знает ли он, где теперь дон Петронило? А Пабло Сеанес? А Рафаэли-то? В самый разгар нашей беседы кто-то закричал: «Вива Урбина!» – и в дверях вагона показался сам старый генерал – неустрашимый герой Дуранго. Он хромал, и его поддерживали два солдата. В одной руке он держал винтовку – устаревший, негодный Спрингфилд со спиленным прицелом, две патронные ленты обвивали его талию. Несколько секунд он стоял неподвижно, с бесстрастным выражением на лице, буравя меня маленькими жесткими глазками. Я было подумал, что он меня не узнал, как вдруг услышал знакомый хриплый голос:
– У вас другой фотоаппарат! А где же старый? Я хотел ответить; но он перебил меня:
– Я знаю. Бросили его в Ла-Кадене. А что, удирали во все лопатки?
– Да, mi General.
– А теперь вы едете в Торреон, чтобы снова удирать во все лопатки?
– Когда я решил удирать из Ла-Кадены, – ответил я, слегка задетый, – дон Петронило со своим отрядом опередил меня на целую милю.
Он ничего не сказал в ответ и, прихрамывая, начал сходить со ступенек, а солдаты кругом так и покатились со смеху. Подойдя ко мне, он обнял меня за плечи и похлопал по спине.
– Рад вас видеть, compa~nero, – сказал он.
В пустыне стали появляться солдаты, раненные в бою при Тлахуалило. Они направлялись к санитарному поезду, стоявшему далеко от нас вторым или третьим в длинной веренице поездов. На плоской голой равнине мне были видны только три движущиеся группы: хромающий солдат без шапки, с рукой, обвязанной окровавленным тряпьем; другой солдат, ковыляющий рядом со своей еле бредущей лошадью, и далеко позади них – мул, на котором сидели две обмотанные бинтами фигуры. Из тихой душной тьмы до нашего вагона доносились стоны и вопли.