Восточные сюжеты
Шрифт:
— В таком случае я с нею немедленно поговорю, если надо, прямо и твердо скажу, что мы ее не ждали. Ребенка оставим, вот тебе деньги, вот тебе подарки, подобру-поздорову уезжай отсюда туда, откуда приехала, в свою вечную мерзлоту! — Х.-х. взорвалась:
— Сдурели вы все, и Хасай первый! — (Это ей только и дозволено…) — Стоит тебе рот раскрыть, как она такой скандал поднимет, что вся республика услышит, встанет на ноги и растопчет тебя! И тогда не ей, а тебе, дай только повод четырехглазому, придется топать по вечной мерзлоте!..
Бот здесь-то Хасай произнес свои знаменитые слова, дав Х.-х. полную
— Меня к этому делу не примешивай, поступай как знаешь!
И утром Х.-х. обняла гостью и стала ей рисовать картину их будущей жизни с Агой и с ребенком, таким милым, таким симпатичным, просто куколка!.. Х.-х. и выведала (об этом Ага даже не обмолвился), что они не расписаны, но виду не подала, сказала, что это пустяки и формальности, Ага и она — муж и жена, и они это, как только подоспеет время, мигом оформят.
— Ты вернешься туда, мы тебя проводим, дадим денег, Ага подкрепится, устроим его на работу, а ты постараешься расторгнуть контракт. Аге пока и жить негде. К тому времени и он обзаведется домом, и вы начнете новую жизнь. Тебе с ребенком будет трудно, его оставим здесь, лично у меня и под мою ответственность, ты можешь быть абсолютно спокойна, моя душенька! — И Х.-х. горячо поцеловала гостью, на глаза ее навернулись слезы.
— Ах, как вы страдали!.. Бедный ребенок!.. Я понимаю тебя, ведь я тоже мать!.. Спасибо тебе, сберегла нам и Агу, он рассказывал, и сына.
Как не поверить? Обе они рыдали, и Хуснийэ-ханум вытирала пахучим своим платочком ее слезы.
И проводили.
И денег понадавали. Хотели дать много, но Хуснийэ и здесь проявила свой ум: «Столько нельзя, поймет, только на дорогу!.. Остальное пошлем потом!»
И подарками осыпали.
И расстались.
Как поется в песне: «Ты посмотрела, я посмотрел, ты мне рукой — я тебе рукой, ты подморгнула, я подморгнул…»
Временно, конечно.
А через месяц вдогонку ей пошло письмо. Ага с помощью Хуснийэ сообщал: «Не уберегли мы нашего Алика!.. — А в конце приписал: — Хуснийэ-ханум говорит, чтобы ты не горевала, мы молодые, и ты родишь нам еще. Наш уговор, она говорит, остается в силе, весной мы тебя ждем».
Зима только начиналась.
А еще через некоторое время Ага под диктовку Хуснийэ написал ей: «Нас связывал ребенок, но его нет. Прости меня, я тебя, честно скажу, не любил. А как без любви жить? Мы с тобой разные…»
И послал денег.
«Пиши, если будет нужда, поможем. Привет тебе от Хуснийэ-ханум, ока тебя очень любит».
Али-Алик действительно рос болезненным и хилым мальчиком, но Хуснийэ-ханум нелегко было упросить Агу вывести на бумаге: «Не уберегли мы сына», — грех на душу брать, когда пишешь о живом, как о мертвом; какой отец даже во спасение свое пожелает заживо хоронить сына?.. Хуснийэ-ханум прибегла к маленькой хитрости, чтоб убедить Агу: «А мы обманем рок, ребенок долго жить будет». И обманула: чуть ли не с той самой минуты, как Ага отправил письмо, случилось почти чудо, ребенка будто подменили, и он на глазах стал крепнуть.
С той поры много шолларской воды утекло из вечно капавшего медного крана в угловом доме.
Последнее время Хуснийэ при виде родных Хасая вскакивала, будто в седло джиннова коня, и это было связано с тем, что братья признали Рену,
А Хасай гнал и гнал скакуна, и усталость ему нипочем.
— Все согласились со мной, и Гейбат, и Ага, даже наш Мамиш, хотя помощи моей по-настоящему еще не поймал, но даст бог!.. — Хасай по-родственному подмигнул ему. Улыбка красила его лицо, оно вызывало доверие. И хоть Мамиш не проронил, как Гюльбала, ни слова, — весь вечер говорил лишь Хасай, а братья поддакивали, — в ряду других имен Хасай назвал Мамиша для весомости, чтоб оттенить, может быть, следующую мысль: — Но вот я смотрю на вас и думаю про себя: отчего молчит мой сын Гюльбала? Неужели ему сказать нечего? Уж кто-кто, а первым должен был удесятерить силу моих слов именно он! — И Гюльбала — виноват отец, кто его тянул за язык? — был вынужден сказать:
«А я тогда дал себе твердое слово: что бы ни говорили — молчать». И он молчал. Даже тогда, когда речь зашла о родной матери. Попробуй кто другой при нем недобро отозваться о матери, такую звонкую пощечину влепит, что весь город услышит!.. Но нет, не дали Гюльбале спокойно усидеть на месте, до конца сдержать слово. Кто тянул Хасая за язык? Если бы, конечно, Хасай знал, что ответит сын, разве стал бы приставать к нему.
— Пусть льстят твои братья! — сказал Гюльбала. — Противно угождать тебе!
Мамиш насторожился: взгляд у Гюльбалы был точь-в-точь, как в те далекие годы… «Я доказал тебе, что ты мразь, и могу делать с тобой все, что захочу! Так?» — «Так», — сказали другие. И Гюльбала стал разрезать бритвой шелковую рубашку Селима из Крепости. А потом тот шел и лентами на ветру развевалась рубашка, «…доказал, что ты мразь!»
— Вот вам и благодарность моего любимого сына!
Дерзость Гюльбалы воспринималась Бахтияровыми привычно: он рос, чувствуя за спиной силу отца, и все переносили на сына свое почтительное отношение к Хасаю. Даже теперь младший Хасаевич — Октай — говорил с дядьями требовательно, но к этому примешивалась и капризность, вызванная тем, что Октай был сыном любимой жены, занимавшей привилегированное положение в семье Бахтияровых.
— Я не виню его, мир так устроен. Одному чем больше помогаешь, тем ненасытнее делается, думает, так и должно быть: ты помогаешь, а он принимает, да еще дуется на тебя, чем-то недоволен. А начнешь злое лицо показывать, льстит, пушинку с тебя сдуть спешит, слово в мед макает, чтоб слаще было. Не смотри на меня с такой ненавистью, Гюльбала, я же не враг тебе! И не о тебе речь.
Вошла Рена. Она слышала Хасая. Разве мог умолчать Гюльбала?
— А есть такие: мелют, что на ум взбредет, и философами ходят!