Вот пришел папаша Зю…
Шрифт:
«Вот и Христа так: сначала радостно встречали, боготворили, а потом плевали в лицо и просили его смерти, — с грустью думал Ёлкин. — А ведь если сейчас со мной что-нибудь сотворят, потом снова вознесут. Эх, люди…»
Неужели не найдётся ни одного человека, кто бы заступился за него?
Вдруг откуда-то из задних рядов Ёлкин услышал спасительный и знакомый голос:
— Громадяне!
К эшафоту, плотно окружённому обитателями, растолкав всех локтями, пробился Александр Лукашёнок.
— Сашко, и ты тут! — искренне удивился Борис Николаевич. — Какими судьбами?
— Та
— Сашко, не надо ворошить всё это, — попросил Ёлкин Лукашёнка. — Ну зачем ты…
— Нет, надо, Борис Николаевич! — упрямо сказал тот. — Надо ж это когда-нибудь обнародовать, как с вами поступили. И вот, когда Гробачёв остался сам со своим носом, а больше ни с чем, — продолжал свою историю Александр Анатольевич, — эти два субчика — Кривчук и Шишкевич (чтоб они сметаной отравились!) — говорят: «Э-э, Борис Николаевич, какая там единая армия и всё такое? Мы теперь суверенны-нэзалэжни, народ нас не поймёт». Словом, кинули они вашего Бориса Николаевича, как мальчишку какого.
— Я ж говорил: «лох»! — выкрикнул кто-то из обитателей.
— Решил сделать ход конём, да сам себя обманул…
— Громада! — не унимался правдолюб и правдоруб Александр Лукашёнок. — Вы ж не знаете вашего президента! Он не разрешал мне об этом рассказывать, сколько раз я ни порывался. А сейчас, смотрю, время пришло. Он на себя всё взял, пострадал, никому не открылся. Такой крест на себе столько лет тащит…
— Смотри не надорвись! — снова послышались выкрики из толпы.
— Амбиции свои потешить хотели, в историю войти! А мы теперь расплачивайся…
— Паны дерутся, у холопов чубы трещат!
— Да Борис Николаевич святой человек! — старался Лукашёнок.
— Может, для полной схожести мы его распнём?
— Распнём!
— Борьку на рельсы! — вспомнил кто-то.
— Борьку на рельсы! — подхватили в другом конце.
Ёлкин вздрогнул, и настоящий ужас пробежал по его спине и внутренностям: ему вспомнились его сны, когда вот так же орал народ и тащил его к рельсам… и грохотал состав, грозя раздавить…
И двинулась голодная оборванная толпа к Борису Николаевичу. Почувствовал он её леденящее душу дыхание, и мелко задрожали, позвякивая, бутылки в авоське. И не столько своей смерти устрашился Борис Николаевич, а понял он в эту минуту, что много виноват он перед этими озлобленными и несчастными, и что если не сейчас и не перед ними, то всё равно когда-нибудь ему ответ держать придётся. Может, в том далёком девяносто первом, переоценил он свои возможности, не по его плечу сия ноша — Россия — оказалась, не смог он свои иллюзии соразмерить с реальностью. А если совсем честно, обуяла его гордыня, народным героем быть возжелал… Царём всея Руси…
И опустил он на грудь седую голову, упал на колени:
— Простите…
Но народ напирал, тянул руки к эшафоту, жаждал возмездия.
— Громада! Опомнитесь! — встал грудью на защиту своего друга Лукашёнок. — Не свершайте самосуда!
С него сбили шапку. Лёгкий ветерок загулял по реденьким волосам белорусского президента и вдруг поднял кружок зачёса над его лысиной и держал так, образуя нимб. Разгорячённая толпа, увидав этот нимб, вдруг замерла и отшатнулась:
— Гля, мужики, и этот святой!
В возникшую паузу снова вынырнул главный общественный обвинитель и презрительно вынес свой заключительный вердикт:
— Поверженного врага не бьют!
— Мужики! Муцовна уходит! — вдруг заорал кто-то от вагончиков «Вторсырьё».
Обитатели, мгновенно забыв про всех президентов — бывших, настоящих и претендующих, похватали свои мешки с добычей и бросились к вагончикам.
Уже совсем стемнело. Борис Николаевич потерянно стоял у закрытых вагончиков: не успел он — ушла, не дождавшись его, «Муцовна». Намотав авоську на искалеченную руку, сутулившись, стоял он и думал, что вот и холодать стало, а он в лёгкой курточке… Надо бы подыскать кое-чего из одежонки… фуфайчонку бы какую…
— Что, не успел свои трофеи-то сдать? — вдруг услышал Ёлкин за спиной женский голос и обернулся.
Это была женщина в чёрных платках, у которой сын погиб в Чечне.
— Да, вот… не успел…
— Что же ты, без хлеба теперь остался? — просто и по-матерински спросила женщина.
— Вот… получилось… понимаешь…
— Эх ты-ы… Ладно, держи вот, — женщина достала из-под платков на груди буханку чёрного хлеба, разломила пополам и почти сердито сунула половину Борису Николаевичу.
Тот инстинктивно локтём прижал хлеб к себе и посмотрел в лицо женщины. На него, будто издалека, глянули её ввалившиеся глаза, и Ёлкину снова стало жутко.
— Простите… — прошептал он.
Женщина посмотрела на него долгим взглядом.
— Бог простит, — сказала она и поспешно удалилась.
— Спасибо…
Борис Николаевич сначала увидел, как хлебная корка в его руке стала быстро покрываться тёмными каплями, а потом понял, что плачет.
Владимир Вольфович находит себя
— Никак сам начальник полигона по нашему уничтожению жалует! — в один из ясных ноябрьских дней вдруг воскликнул кто-то из обитателей, увидев приближающуюся красную «Ниву».
Это был он — любимчик всей страны, завидев которого по телевизору, жители постсоветского пространства бросали свои дела и спешили узреть, а главное, услышать, чтобы потом его изречения и высказывания передавать друг другу, как анекдот.
Выйдя из машины, Жигулёвский стал разминать затёкшие ноги. Обитатели, приостановив труды, потихоньку подгребали к своему начальнику, не скажет ли он им что-нибудь интересное, — не зря же, поди, приехал. А то и просто развлечься — послушать да посмеяться.