Вот жизнь моя. Фейсбучный роман
Шрифт:
Жалко мне его стало. Но редактировать выпад в свой адрес я все-таки отказался. На чем и порешили.
Надо ли говорить, что хлесткую реплику он в альманахе так и не напечатал? Но ко мне заходить перестал. А когда гласность развернулась вовсю, выпустил один, кажется, или, может быть, даже два сборника и как-то незаметно исчез из литературы. Вряд ли только по причине описанного мною сюжетика, но все же… Сломать-то его Николай Константинович Старшинов или его помощники, конечно, не сломали, но – надломили. И, допускаю, именно эта – выражусь-ка я по-евтушенковски – «надломлинка», сама, пусть даже не осуществленная, возможность ради своего успеха совершить не слишком благовидный поступок, стихов его лишила. Они ведь хрупкие, поэты, будто хрустальные вазы. Чуть какая надломлинка [309] – и пиши пропало!
309
«Чуть какая надломлинка» – «Не согласен, С. И., – может, впервые, – возразил мне Алексей Слаповский. – Если поэт настоящий, это ничем не перешибешь. Но тему Вы затронули из самых больных: много было в советское
В одну из своих то ли осенних, то ли весенних побывок в переделкинском Доме творчества я сподобился занять место в столовой рядом с Мирзо Турсун-заде [310] , классиком таджикской советской поэзии, лауреатом сразу и Сталинской, и Ленинской премий.
Вообще-то у молодых литераторов застольное соседство с ветеранами пера ценилось особо. И отнюдь не в видах полезных знакомств – они почти всегда бесследно заканчивались вместе с разъездом. А потому, что между биточками и компотом старики были словоохотливы, и к их рассказам стоило прислушиваться.
310
Турсун-Заде Мирзо (1911–1977) – народный поэт Таджикской ССР, лауреат Сталинской (1948) и Ленинской (I960) премий, Герой Социалистического Труда (1967), Герой Таджикистана (2001; посмертно). Судить о достоинстве его стихов сейчас трудно, легче вспомнить популярную в те годы песню Ю. Кима: «В Коктебеле, в Коктебеле, у лазурной колыбели, весь цвет литературы ЭсЭсЭр, а читательская масса где-то рядом греет мясо – пляжи для писателей, читателям же – фиг! На мужском пустынном пляже, предположим, утром ляжет наш дорогой Мирзо Турсун-Заде. Он лежит и в ус не дует и заде свое турсует, попивая коньячок или алиготе».
Но не в этом случае. Дружелюбный и любезный, как вспоминают, в общении с писателями такого же, как у него, ранга, с нами Турсун-заде едва здоровался. Лишь мельком скользнув взглядом по нашим затрапезным свитеркам и пиджачкам. Поскольку сам он одевался очень тщательно, меняя наряды и к завтраку, и к обеду, и к ужину. И непременно с наряда на наряд перевешивал Золотую Звезду Героя Социалистического Труда [311] . Днем и вечером она сияла на лацкане строгих пиджачных пар или троек, а утром… Утром – на отвороте роскошной полосатой пижамы.
311
«Перевешивал Золотую Звезду Героя Социалистического Труда» – «Смею предположить, – уточнил в Фейсбуке Ефим Гаммер, – что оригинал звезды он прятал в своем сейфе. А на лацкане пиджака или пижамы носил дубликат, коих было у него немало. В Риге я знавал человека, который точил из латуни подобные звезды для героев соцтруда, чтобы они лишний раз не надевали настоящую, а то ведь и потерять можно, в особенности когда примешь на грудь что-нибудь потяжелее, чем медаль». «Ясное дело, – добавил Вячеслав Шаповалов, – это дресс-код эпохи, Вы же, Сергей Иванович, наверняка помните один из фотоснимков Заболоцкого на даче… А меня вот всегда умиляло, что этой своей полосатостью наполнители тогдашних курортов и профессорских дач напоминали сильно раздобревших лениво-шустрых арестантов из тогдашнего же Голливуда. Но звезда Героя на пижаме – это что-то из античной трагедии…»
Оно и правда – прекрасное всегда должно быть величаво.
Нынешняя молодежь этого имени, конечно, не знает, да ей и ни к чему, а литературные старожилы сразу же вспомнят, как круто в конце 1970-х в нашей критике поэзии всходила звезда Владимира Исааковича Соловьева [312] . Он только что со своей женой (и гораздо более, чем он, одаренной) Еленой Клепиковой [313] переехал из Питера в Москву и писал очень лихо. А главное – быстро. Позвонишь, бывало, в конце рабочего дня с предложением написать рецензию все равно на что, и утречком он тебя уже поджидает с текстом, где всё в точности подогнано и под объем, и под редакционные требования.
312
Соловьев Владимир Исаакович (1942) – литературный критик, а после отъезда в эмиграцию (1977) политолог и мемуарист, автор многих книг о политических метаморфозах советской и российской власти, а также о писателях и, прежде всего, об Иосифе Бродском и Сергее Довлатове.
313
Клепикова Елена Константиновна (1942) – филолог, литературный критик. Выпустила в соавторстве с мужем – Владимиром Соловьевым книги «Андропов: тайный ход в Кремль», «Кремль: от Андропова до Горбачева», «Ельцин: политические метаморфозы», «Парадоксы русского фашизма», «Довлатов вверх ногами». Есть у нее и сольные книги – монография «Невыносимый Набоков» (2002) и том избранного «Отсрочка казни» (2011). Живет в Нью-Йорке.
Профессионал, каких сейчас мало. И вот разыгрывается в «Литературной газете» очередная дискуссия на всегда приходящуюся кстати тему: «Поэзия сегодня: кризис или подъем?» Сначала я что-то такое в этой дискуссии сказал, а потом или через паузу Соловьев. И так он, знаете ли, браво меня под орех разделал, что любо-дорого! Я, не стану уж прикидываться христосиком, сперва обиделся, но спинку – это мне точно известно – держать надо во всех случаях. Поэтому звоню ему через несколько дней и опять рецензию заказываю. Он мне ее, натурально, приносит, но, чувствуя, видимо, все-таки что-то вроде неловкости, бормочет сначала нечто извинительное, а потом обращается с формальным предложением. «Давайте, – говорит, – в каждой своей статье друг друга упоминать – хоть добром, хоть ругательно. Неважно как. Главное – так мы лучше запомнимся!» [314] Я, надо думать, посмотрел на Владимира Исааковича поверх очков, и он в ответ привел аргумент действительно сильный: «А формалисты что, не так разве договорились? Эйхенбаум всюду совал Тынянова, Тынянов – Шкловского. Вот и знает их теперь всякая собака».
314
«Taк мы лучше запомнимся» – «Да, точно, он даже написал книжку «Три еврея» про Бродского и Кушнера и себя, любимого – и ведь верно, запомнился в этой компании!» – подтвердил в одном из комментов Петр Образцов.
Проекту этому осуществиться было не дано. И не только потому, что сама идея показалась несколько, что ли, экзотической. Просто Соловьев, видимо, уже тогда ставил на несколько лошадок сразу, так что вскоре выступил по «Голосу Америки» с известием о создании независимого информационного агентства «Соловьев-Клепикова-пресс», а потом, уже в Америке, принялся в своих книгах рассказывать, что он то ли служил, то ли не служил в КГБ [315] кем-то вроде внештатного консультанта.
315
«Он то ли служил, то ли не служил в КГБ» – отвечая в Фейсбуке на вопрос Олега Борушко, отрицает ли все-таки В. Соловьев, что он был стукачом, или нет, герой моей новеллы рассердился не на шутку: «То есть почему не отрицаю? Полностью отрицаю. Обо всем написал в прекрасном биоромане „Три еврея“, много раз изданном. Да никто – никогда – мне не предлагал им стать. Не по чину. Известный писатель, член всяких союзов. А на каждый чих не наздравствуешься. Тем более, давно пришел к заключению, что обвинения в стукачестве, да еще с ссылкой на мою книгу, самую антикагэбэшную в истории русской литературы, экая лажа, ну и уровень, и чего меня сюда занесло? а кто-то просился в друзья – исходит от самих стукачей, которые действуют по заданию гэбухи или по собственной инициативе, чтобы отмазаться от скверны. Развлекайтесь, господа, без меня».
Так стихи можно любить только в молодости – мой друг Даня (Даниил Соломонович) Чкония [316] дал дочери имя Белла, а я свою назвал Юнной.
И не то чтобы я был, как сейчас выражаются, фэном Юнны Мориц, но книгу «Лоза» носил с собою и знал назубок, шатался по городу и репетировал, да и имя, знаете ли, чаровало сумасшедшинкой, виделось истинно поэтическим.
Понятно, что Юнна Петровна, едва мы познакомились, об этом узнала. И была, мне казалось, тронута и ко мне расположена.
316
Чкония Даниил Соломонович (1946) – поэт, переводчик, соредактор (с Ларисой Щиголь) журнала «Зарубежные записки» (2005–2011). Живет в Кёльне.
До той самой поры, пока я не опубликовал восторженную статью [317] , в которой стихи Мориц сопоставлялись со стихами лучших ее современников – Самойлова, Чухонцева, Кушнера, конечно же Ахмадулиной.
И тут Юнна Петровна разорвала со мной отношения. Я терялся в догадках, пока не получил от нее письмо, где глубокие размышления о природе искусства завершались фразой: «Я поняла, что вы любите не только мои стихи, но и стихи других поэтов».
Для поэтки, как Юнна Мориц называет себя, это и в самом деле непереносимо.
317
«Пока я не опубликовал восторженную статью…» – «Страстно я презираю Вашего Чупринина!!! – в письме Станиславу Куняеву от 6.07.1979 откликнулась на эту статью Татьяна Глушкова. – Прочла сейчас необъятную его статью про Морица-Макбета, напечатанную, конечно, у Емельяна{24}. Этот Ваш Чупринин отыскал в помойке „ключевую воду поэзии“, традиции Эсхила, Гесиода, Софокла, Вергилия – и прочих по списку, – а также испытывает радостную сладость благодарного понимания“ высокой морицыной поэзии (…) Вот гнида… Ну, что в поэзии этот раб понимать не может, – про то знаете и Вы сами. Бить шваброй мокрой надобно этого Вашего Чупринина» (Цит по: С. Куняев. Мои печальные победы, с 484).
Рассказчиком Арсений Александрович Тарковский был фантастически интересным. Ко встрече в переделкинском Доме творчества мы были уже знакомы – я опубликовал рецензию на его книгу в «Новом мире», рецензия ему приглянулась, и спустя срок я был чрезвычайно деликатно попрошен написать вступительную статью к его первому «Избранному».
Дружбой наши отношения назвать было, разумеется, никак нельзя. Ну, кто я? Почти мальчишка, а он – классик, он Мандельштама знал, его Цветаева любила, его Ахматова жаловала своей благосклонностью… Так что я больше помалкивал или кратенько сообщал, кто из появившихся на плаву поэтов заслуживает его интереса, а Арсений Александрович делился воспоминаниями.
Фантастически, повторюсь, интересными. Например, о том, как ему случилось переводить стихи юного Иосифа Джугашвили, но не случилось эти переводы опубликовать.
Он неторопливо говорит, а я весь превращаюсь в слух, чтобы запомнить в точности и донести до жены, донести до друзей – тоже в точности.
Потом я уезжаю, возвращаюсь через полгода, и Арсений Александрович снова рассказывает мне – в точности о том же и в точности так же.
Да и другим моим знакомым, которым посчастливилось обратить на себя внимание Тарковского, он, оказывается, рассказывал не примерно то же, как все мы, а в точности то же и так же.