Война и люди
Шрифт:
— А скоро надо-то?
Сидевший до этого неподвижно третий лодочник встал, зашлепал по невидимым лужам к иве, где привязаны лодки, загремел цепью.
— Садись…
Лодку подхватило и понесло в темноту. Я успел увидеть, как двое оставшихся на берегу тоже шагнули к иве, загремели цепями.
— Беспокоятся: не кувыркнулись бы мы, — простуженным голосом сказал перевозчик. — Ничего. Не первый раз… Он не греб, а только правил веслом, не давая лодке кружиться в водоворотах.
Минут десять сидел я, вцепившись руками в мокрые и холодные
— Вылезай!
Я зашуршал бумажками — расплатиться, но лодочник остановил руку.
— Не обижай… Закурить есть?..
Первый раз в жизни я пожалел, что не курю. Выручил подбежавший на разговор парень.
— Плавать умеешь? — спросил лодочник, сворачивая цигарку. — А вот я не умею, даром что на реке…
Вспыхнула спичка. Я не поверил своим глазам: слабый огонек осветил обветренное, тронутое морщинками лицо женщины. Она заметила мое смущение.
— Знал бы — не сел?
— Да нет, почему же…
— Антониха-а!.. — донеслось с берега.
— Беспокоятся мужики. Надо плыть. Ну, прощайте!
Я пожал протянутую руку, не зная, что и сказать. А женщина-перевозчик уже прыгнула в лодку.
— Плыву, плыву… — ответил с реки немного ворчливый голос.
Неделю спустя знакомый лесник уговорил меня пойти на вальдшнепов. В пойменном лесу стоял острый запах прелых листьев, кое-где лежали светлые островки снега. У Сорочьей балки присели передохнуть.
— Что за базар там у них, неспроста собрание учинили, — указал лесник в сторону высокого вяза, где беспокойно прыгали, взлетали и снова садились птицы.
Возле вяза пахло потухшим костром. На ветках сушилась рыболовная сеть. Тут же, завернутые в мокрый прошлогодний мох, лежали большой сом и пара язей — видно, утренняя добыча рыболова. Котелок, пучок цветов сон-травы, у тропинки — очень старый, ободранный мотоцикл с коляской. В коляске — мелко наколотые дубовые пеньки и бутылка с березовым соком. У потухшего костра, прикрыв лицо обрывком брезента, кто-то спал.
Лесник кашлянул. Спавший зашевелился. Скинул брезент и сладко зевнул:
— А, это ты, Севастьяныч…
— А кто же, — сказал лесник. — Я с гостем, — добавил он, пытаясь в костре разыскать уголек для цигарки. Антониха?.. Да. Это была она.
Мне много пришлось ездить в лесах. На таежных заимках встречал женщин-охотниц. Но тут, на обжитом Дону, эта встреча меня поразила.
Закатное солнце просвечивало Сорочью балку, и я с нескрываемым любопытством разглядывал женщину. Ей было лет шестьдесят — седые пряди выбивались из-под серой верблюжьей шали. Глаза, однако, глядели вовсе не по-старушечьи. Не прожитый годами природный ум светился в этих глазах, да, судя по всему, и на зрение старуха не жаловалась.
— Стреляешь, Антоновна? — кивнул я в сторону ружья.
— Швыряй картуз кверху — увидишь… Чудно небось встретить такую ведьму в лесу? — вдруг засмеялась Антониха. — Признайся, чудно? Я сказал, что рад такой встрече, что и сам в лесу вырос.
— Я не отшельница. Жизнь на людях прошла… А лес люблю… И Дон люблю. Да что ж мы стоим? Набери сушняку, а я за рыбу примусь. У огня веселей разговор-то пойдет.
Лесник махнул рукой и один пошел на поляну высматривать вальдшнепов. А мы с Антонихой зажгли костер да так и просидели под звездами до утра.
Под шорохи лесной ночи перед моими глазами прошла трудная, не совсем обычная и суровая жизнь простой деревенской женщины.
…Отец был добрым и ласковым человеком. Но была слабость: увлекся церковным пением, забросил хозяйство. Пятнадцати лет рослая и сильная Настя встала за соху — попробовать, да так и осталась на пашне.
Умер от болезни отец, а мать после него — от горя. Перед смертью мать собрала ребятишек, позвала Настю:
— Ты остаешься, дочка, хозяйкой. Сестрам и брату не на кого, кроме тебя, надеяться. Дюже трудно будет, тогда в приют, а пока силы есть — не пусти по миру…
День за днем, год за годом: пашня, покос, молотьба… Зимой, чтобы добыть лишний кусок хлеба, охотилась, летом рыбачила. Мужская работа сделала Настю грубоватой, по-мужски смекалистой и выносливой.
Незаметно, как июньская сенокосная пора, прошла молодость. Не было у Насти часу ходить в луга, где водились хороводы, и подруг не было, все с мужиками в поле: пашня, покос, молотьба, охота…
Повырастали сестры, попросили благословения замуж. Брат тоже женился, в Москву уехал… Выполнена материнская заповедь — пора бы и о себе подумать… Да поздно! Уже не Настей, а Антонихой зовут ее на селе. Да и трудно было менять проторенное русло жизни: землю полюбила, пристрастилась к охоте.
За доброту, честность и справедливость выбрали Антониху председателем сельского комитета бедноты. С той трудной поры укрепилось за Антонихой ласковое прозвище «мирской матери». После двадцать лет подряд выбирали эту почти неграмотную женщину народным заседателем. И нет на селе человека, который сказал бы, что Антониха хоть раз покривила душой, не заступилась за обиженного и отпустила виновного.
Первой вступила в колхоз. И по селу пронеслось: «Антониха записалась». И уж не надо было агитировать мужиков.
Вынесла все тяготы первых лет жизни колхоза: опять пахала, кормила, молотила, воевала с кулаками. Была лесничихой и председателем сельсовета…
Чего только не умеют делать золотые руки этой не балованной жизнью женщины! Самый лучший в селе сад — у Антонихи. Антониха может починить замок и сшить сапоги. Во время войны, когда было разграблено и сметено село над Доном, чинила обувку, клеила односельчанам бахилы из автомобильной резины, из старых ведер делала распространенные в войну мельницы-терки. Не далее как три года назад своими руками новую хату поставила.