Война (сборник)
Шрифт:
…Радиорубка была открыта и пуста. Глинский сглотнул комок в горле и переступил порог: ну, помоги, Господи!
И Господь помог. Бросившись к радиостанции, Борис сделал всё спокойно, но с невероятной, какой-то нечеловеческой быстротой.
Уже через несколько секунд, аккурат тогда, когда заорал муэдзин, Абдулрахман, как примерный мусульманин, бухнулся на колени и приступил к молитве. Суру «корова» он читал не просто старательно, а с чувством! Можно сказать, с душой. Вот только смотрел он не в сторону Мекки, а на свесившийся со стола шнур с древним резиновым микрофоном…
Можно было, конечно, обнаглеть и для верности прочесть суру дважды, но совсем уж «борзеть» Борис не стал. Тем более что по разведзадаче второй, «исполнительный», сигнал можно было передавать не раньше,
Борис аккуратно выключил станцию, вышел из радиорубки, оглянувшись и убедившись, что его никто не видит, истово перекрестился, машинально сказав при этом шёпотом по-арабски:
– Аль-хамду-лиль-Лла! [238]
«…Я смог! Получилось! Ё… Привет, Родина. С тобой говорил капитан Борис Глинский…»
238
Слава Аллаху!
От такой удачи трудно было не впасть в эйфорию. У Бориса словно крылья выросли, и он на каком-то невероятном подъёме мигом доремонтировал тот чёртов «лендровер». В тот день у него всё получалось «элегантно и легко». Ведь он смог! Он сделал то, во что сам-то уже не очень верил…
Как тут было удержаться от победных «наполеоновских» планов: ещё недельку продержаться. Потом снова Родине «отзвониться», и всё, как говорится, «ждите такси, пакуйте чемоданы».
Но на Востоке не зря говорят: «Если хочешь рассмешить Аллаха – поведай ему о своих планах».
Удача, повернувшаяся было к Глинскому лицом, не замедлила продемонстрировать ему свою совсем не симпатичную задницу. Все надежды на скорый повторный отзвон на Родину рухнули так же внезапно, как и появились.
Подгадил пленный афганец, Наваз, капитан-летчик. Он, оказывается, задумал побег. И почти осуществил задуманное.
Впрочем, обо всём по порядку.
Это случилось на третью ночь после победного выхода Глинского в эфир. В «бабраковской» камере, где жили капитан Наваз, старший капитан Фаизахмад и бывший инструктор по физо лейтенант Асаф, началась какая-то шумная возня. Что-то там такое непонятное происходило – то ли ругались, то ли дрались, то ли сильно спорили о чем-то… Борис даже пытался охранников позвать, но те лишь отмахнулись: они были очень заняты, как раз делили чарс. А утром, перед намазом, старший капитан Фаизахмад доложил напрямую Азизулле о смерти капитана Наваза. У него якобы ночью кровь горлом пошла, так как накануне его каменная плита придавила. Азизуллу эта новость не сильно взволновала, и он привычно распорядился оттащить мёртвого на крепостной «кабристан» [239] . Не «торкнуло» его ничего, не кольнуло – даже охранников не послал мертвеца проверить. Расслабился начальник охраны. Лопухнулся. Видимо, никак не мог предположить, что пленные рискнут пойти на неслыханную наглость: попытаются под видом мёртвого вынести живого. А они попытались. Завернули Наваза в дырявый мешок из-под сухарей и потащили на волокушу. Когда «мертвеца» выносили из «норы», Глинский сам отчетливо видел, как из мешка капает густая, бордовая кровь. Перед тем как бросить труп на волокушу, пленные афганцы Фаизахмад и Асаф даже помолились. Ну а потом потащили свой скорбный груз на кладбище. В сопровождение им выделили двух курсантов, одного «старика» лет тридцати пяти и пацанёнка пятнадцатилетнего.
239
Кладбище.
Ну ушли они и ушли. Дело житейское. Глинскому, конечно, жаль было Наваза, но в Бадабере такие чувства, как жалость, очень сильно деформировались. К тому же этот Наваз, поначалу очень приветливо отнёсшийся к Борису, в последнее время вёл себя как-то странно: смотрел неприязненно, что-то бормотал непонятное, будто малость рассудком повредился…
Минут через тридцать – сорок после того, как «похоронная процессия» вышла из крепости, с кладбища донеслись автоматные очереди. Сначала никто ничего не понял, а потом такое началось!
Прибежали конвоировавшие «похоронщиков» курсанты и с криками набросились с «дандами» [240] на охранников. И это притом, что у последних статус-то лагерный был малость повыше. В общем, началась свара. Глинский, завидев такие страсти, постарался отскочить куда подальше, чтоб под горячую руку не попасть. Он по-прежнему не понимал, что случилось.
Потом прибежал и Азизулла, и даже сам начальник лагеря майор Каратулла. Этот обычно невозмутимый майор вдруг разорался на начальника охраны! И не только разорался – ещё и влепил при всех пощёчину, крайне оскорбительную для мусульманина, да ещё красноречивым жестом показал, что, мол, в следующий раз вообще зарежет…
240
Дубинками.
Борис начал догадываться, что произошла попытка побега, но подробности сумел узнать лишь к вечеру от Абдул Хака, у которого в охране был кореш – чуть ли не какой-то очень дальний родственник…
Оказывается, Наваз ночью сам себе перегрыз вены, чтобы вымазать тело кровью. Фаизахмад и Асаф, видимо, согласились в конце концов подыграть сокамернику. Чем уж он их убедил – Аллах ведает… И ведь почти что получилось!
Когда «мёртвого» стали закапывать, «старый» курсант стал поодаль на колени, чтобы справить малую нужду. (У тех афганцев, которым за тридцать, это дело, кстати, много времени занимает, поскольку у каждого третьего – либо аденома предстательной железы, либо простатит.) Зато молодой оказался на высоте – заметил вовремя, что «мёртвый» шевельнулся. Заметил, перепугался и заорал, будто его режут. «Старик» прямо со спущенными штанами схватил автомат и засадил в «труп» очередь, а когда увидел, что штаны обмочил, то и «похоронную команду» тут же порешил… Так этот «дух» и в лагерь прибежал с мокрыми штанами, кореш Абдул Хака это сам видел…
Сказать тут было нечего. Борис долго молчал, а потом спросил у подполковника, почему Наваз пошёл на такой сумасшедший риск.
Абдул Хак пожал плечами и пришмакивая объяснил, как мог, что Наваза недели две назад пообещал повесить сам Каратулла, если за того не передадут выкуп – не за освобождение, конечно, а всего лишь за то, чтобы пожить ещё: пленённых лётчиков-бабраковцев, как правило, даже не резали, а душили на месте. Трудно сказать, обещал ли Наваз Каратулле этот выкуп, но к угрозе отнёсся всерьёз. В Афганистане повешение (точнее – любая казнь без пролития крови) вообще считается большим позором, а уж для воина, для офицера, это куда большее бесчестие, чем плен или даже измена…
– Жалко парня. А ещё больше – Фаизахмада с Асафом, – сказал Глинский.
Абдул Хак как-то странно усмехнулся:
– Фаизахмад не верил тебе, товарищ Абдулрахман:
– Да? А что ж так? Обидел я его чем?
– Нет. Он говорил, что ты – неправда. Не шофёр.
– Да-а? Как интересно. А кто?
– Офицер.
– Что?!
– Офицер. Только белый. Белый эмигрант. Фаизахмад говорил, ты – провокация американских империалистов. О таких в советском училище рассказывали.
– А ты что?
– Я не соглашался. Говорил, если ты не такой, то просто советский офицер, не империалист.
С досады Борис даже хлопнул себя по ляжкам:
– Далось всем моё офицерство. Тю. Рожа у мэнэ така благородна, чи шо?
Глинский и в самом деле встревожился. Сначала армянин Асадулла, теперь вот, оказывается, покойный Фаизахмад, да и Абдул Хак тоже… сомневается. Может быть, была выбрана неправильная модель поведения? Может, он, Глинский, вёл себя слишком дерзко и независимо? Но Борис специально вылепил именно такой образ: слегка дурковатый водила, но с золотыми руками, а потому знающий себе цену и готовый собачиться с кем угодно – хоть с Генеральным секретарем ЦК КПСС, хоть с главным моджахедовским головорезом. Похоже, «драматургическую» находку Глинского не очень оценили. Правильно Мастер говорил: «Не мудри. Запомни, всегда, чем проще и тупее, тем надёжнее».