Война. Krieg. 1941—1945. Произведения русских и немецких писателей
Шрифт:
Никогда жизнь не атакует их, как того, кто один стоит на улице: без лампы, без станции, без соседа, голодный, без корзины, без книги, оглушенный кукушкой, полный страха. Но те, нагие и нищие, что стоят на улицах, когда мимо звенят, грохочут трамваи (самый их звон и грохот загоняют страх и тоску по родине обратно в сумрачные подворотни!), трамваи, полные сигаретного дыма, с их успокаивающими заурядными лампами и успокоенными лицами под ними, смотрящими навстречу десяти тысячам будней, которые им еще предстоят, когда трамвай давно уже с визгом завернул за угол, — те, нагие и нищие, принадлежат улице. Улица — их небо, их благоговейное паломничество, их бешеная пляска, их ад, их постель (на парковых скамейках, под мостами), их
Улица принадлежит нам. Звезды над нами, нагретые солнцем камни под нами. Визгливый ветер и пахнущий землею дождь. Улица принадлежит нам. Мы проиграли наше сердце, нашу чистоту, нашу мать, наш дом и войну, но улицу, нашу улицу мы никогда не проиграем. Она принадлежит нам. Ее ночь под Большой Медведицей. Ее день под желтым солнцем. Ее поющий, звенящий дождь. Всё: этот запах ветра, солнца и дождя, влажнотравяной запах мокрой земли, цветов и девушек, запах, слаще которого нет на свете, — эта улица принадлежит нам. С эмалированными дощечками акушерок и заросшими кладбищами справа и слева, с позабытою мглой вчерашнего дня, встающей позади нас, с нечаянной утренней мглой вон там, впереди. И мы стоим, завороженные кукушкой, маем, сдерживая слезы, героически-сентиментальные, обманутые романтики, одинокие, мужественные, тоскующие сироты, кичливые, потерянные. Потерянные между деревней и деревней. Одинокие в миллионооком городе. Кукуй, птица-сирота, кричи о помощи, кричи за нас, ибо нет у нас вокабул, нет рифм, нет метра для всех наших бед.
Но иной раз, птица-сирота, иной раз редко — странно и редко, — едва светящийся желтый трамвай вновь безжалостно ввергнет улицу в ее черную оставленность, вдруг все же иной раз, в ином городе (редко, о, так странно и редко) все же останется окно. Светлый теплый искусительный четырехугольник в холодном каменном колоссе, в ужасающей черноте ночи — окно.
И тогда все случается быстро и деловито. Ты только успеваешь мысленно отметить: окно, женщина и майская ночь. Вот и всё — бессловесно, банально, отчаянно. Как глоток водки, торопливый, горький, острый, дурманящий. В сравнении с этим все только болтовня. Ибо это жизнь: окно, женщина и майская ночь. Истрепанный кредитный билет на столе, шоколад или какое-то украшение. И ты отмечаешь: ноги, и колени, и бедра, и груди, и кровь. Пей, пей живее! Завтра опять будет куковать кукушка. Все остальное — прекраснодушная болтовня. Всё. Ибо это жизнь, для которой у нас нет вокабулы: горячая, страстная суета. Живо глотай водку! Она жжет и дурманит. На столе лежат деньги. Все остальное — болтовня, ибо завтра, уже завтра опять закукует кукушка. А сегодня вечером только краткая банальная запись: окно, женщина. Этого довольно. Все остальное — в три часа ночи опять закукует кукушка. Когда начнет светать. Но сегодня вечером наконец-то окно. И женщина. И женщина.
В первом этаже растворено окно. Растворено на ночь. Кукушка голосом зеленым, как пустая бутылка из-под джина, кукует в шелковой, жасминной ночи пригородной улицы. Окно еще растворено. Мужчина стоит среди зелено-крикливой кукушечьей ночи, жасмин совершил на него нападение, мужчина голоден и истерзан тоской по растворенному окну. Окно растворено (как редко это бывает!). Женщина выглядывает из него. Бледная. Белокурая. Должно быть, длинноногая.
— Значит, нет?
— Я же сказала…
— Значит, нет?
. . . . . . . . . . . . . . .
— А если я дам хлеба?
. . . . . . . . . . . . . . .
— Значит, без хлеба нет, а если я дам, тогда?
— Я же сказала, мальчик…
— Тогда, значит, да?
— Да.
— Да, значит. Гм. Ну что ж.
— Я же сказала, мальчик, если дети нас услышат, они проснутся. И захотят есть. И если у меня для них не будет хлеба, они больше не уснут. Всю ночь будут плакать. Пойми же.
— Я дам хлеба. Открой мне. Я дам. Вот он. Открой.
— Иду.
Женщина открывает дверь, а мужчина закрывает ее за собой. Под мышкой он держит хлеб. Женщина затворяет окно. Мужчина видит картину на стене. Двое голых детей с цветами. Картина вставлена в широкую золоченую раму и очень пестра. Особенно цветы. А дети, пожалуй, слишком толстые. «Амур и Психея» называется картина. Женщина затворяет окно. Потом затягивает гардины. Мужчина кладет хлеб на стол. Женщина подходит к столу и берет хлеб. Над столом висит лампа. Мужчина смотрит на женщину и слегка выпячивает нижнюю губу, словно пробует что-то. Тридцать четыре, пожалуй, думает он. Женщина с хлебом идет к шкафу. Какое у него лицо, думает она, какое лицо! Затем возвращается к столу.
— Да, — говорит она. Оба они смотрят на стол. Мужчина начинает сметать крошки со стола указательным пальцем.
— Да, — произносит он.
Мужчина окидывает взглядом ее ноги, снизу доверху. Они видны почти полностью. На женщине только тонкая прозрачная светло-голубая нижняя юбка. Ее ноги видны почти полностью. И вот на столе уже нет крошек.
— Можно мне снять куртку? — говорит мужчина. — Идиотская куртка!
— Да. Вы говорите о цвете?
— Крашеная она.
— Ах, крашеная? Цвета пивной бутылки.
— Пивной бутылки?
— Да, такая зеленая.
— Ах да, зеленая. Я ее здесь повешу.
— Точь-в-точь пивная бутылка.
— Ну, твое платье ведь тоже…
— Что мое платье?
— Небесно-голубое.
— Это не платье.
— Ах вот что.
— Красиво, правда?
— Н-да…
— Остаться так?
— Да, да, конечно.
Женщина все еще стоит у стола. Она не понимает, отчего мужчина продолжает сидеть. Но он устал.
— Да, — говорит женщина и оглядывает себя. Теперь и мужчина на нее смотрит.
— Знаешь что… — говорит мужчина и смотрит на лампу.
— Само собой разумеется, — отвечает она и тушит свет.
Мужчина и впотьмах тихо сидит на своем стуле. Она проходит совсем близко от него. Он чувствует теплое дуновение, когда она проходит. Совсем близко проходит. Он слышит ее запах. Он его вдыхает. Он устал. Тут она говорит из другого угла (издалека, думает мужчина):
— Иди же!
— Иду, — отвечает он, притворяясь, что только и ждал приглашения. Он натыкается на стол: — Ох ты, стол!
— Я здесь, — говорит она впотьмах.
Ага! Он слышит ее дыхание совсем рядом. Он осторожно протягивает руку. Оба слышат дыханье друг друга. Его рука на что-то наталкивается.
— О, — говорит он, — вот ты где! — Это ее рука. — Я в темноте нашел твою руку, — смеется он.
— Я тебе ее протянула, — говорит она совсем тихо. И вдруг кусает его за палец. Тянет его книзу. Он сел. Они оба смеются. Она слышит его быстрое дыханье. Ему от силы двадцать, думает она, он боится. — Эй ты, пивная бутылка, — говорит она.