Война
Шрифт:
– Можете быть свободны, – сказал Микофин Рукатову, не глядя на него.
– Ты давно работаешь в наркомате? – не мог прийти в себя от такой неожиданной встречи Чумаков.
– Уже два года. И все удивляюсь, почему не заходишь. Бываешь же в Москве?
– Не знал, что ты тут!
– Как не знал?! А Рукатов?.. Он о тебе мне все докладывает… Слушай, Федор, ну и удружил ты мне с этим Рукатовым!
– Я? Каким образом?
– В позапрошлом году прислали мне его в отдел на вакантную должность. Знакомлюсь с «личным делом», читаю характеристику, подписанную тобой еще в двадцать пятом. Ну, думаю, раз Федя Чумаков хвалит, значит, человек стоящий. Воспитанник твой, батальоном под твоим началом командовал. Вот и взял. А оказалось, дрянь человек, будем увольнять из армии.
– Мать моя родна-ая! – Федор Ксенофонтович отмахнулся
Не чаял генерал Чумаков, что ему придется еще немало и с большой горечью размышлять над тем, откуда берутся рукатовы, рождаются ли они как закономерность в сложностях человеческого бытия, всплывают ли на поверхность в особых условиях, когда поток жизни устремляется по новому руслу, взвихривая все дремлющее на пути, или ими становятся духовные уродцы, наглеющие при попустительстве общества… Сложна и извилиста иная судьба человеческая.
3
Осененный деревьями Гоголевский бульвар томился в солнечном жару июньского дня. Генерал Чумаков, выйдя за могучую стену, отделявшую строгий комплекс зданий Наркомата обороны от бульвара, покосился на манящую тень за решетчатой оградой и вытер вспотевший затылок. Хотелось немного посидеть на бульваре, собраться с мыслями. Пошел вверх, к Арбатской площади, то и дело отвечая на приветствия военных, подождал, пока прогрохотал мимо трамвай, и повернул к памятнику Гоголю; великий писатель в глубокой скорби размышлял над всем, что постиг и чего не постиг в суетности отшумевшей для него жизни.
Присел на крайнюю скамейку, затененную наполовину, снял фуражку и закурил. Итак, сегодня вечером Сеня Микофин провожает его в Минск. В наркомате разговоры свелись к одному: комплектование корпуса личным составом, по донесениям из штаба округа, через месяц заканчивается, хуже дело с оружием и техникой, но к осени округ должен получить все, что надо.
Когда Чумаков был на приеме у начальника Главного автобронетанкового управления Красной Армии генерал-лейтенанта Федоренко, то спросил у него как бы между прочим:
– Яков Николаевич, чем вызвана такая спешка с моим назначением? В течение нескольких часов я должен был успеть сдать дела.
– Разве? – Федоренко с удивлением вскинул брови. – Тебя должны были предупредить. Это непорядок. – Он что-то записал в календаре. – Но ехать к месту службы надо безотлагательно… Тревожно на границе.
– А как же понимать недавнее сообщение ТАСС? – не удержался Чумаков.
Яков Николаевич помолчал, подумал и будто с неохотой заговорил:
– Сообщение ТАСС – это акция внешнеполитического курса государства… Ты же знаешь известную формулу, что война есть продолжение политики иными средствами. Пока нет войны, от нас, военных, требуется одно: крепить боевую мощь и быть наготове, но… не демонстрировать ни своих опасений, ни своей подготовки. Избегать каких бы то ни было конфликтов. Даже случайный выстрел на границе с нашей стороны может рассматриваться как провокация.
Потом Чумаков направился к маршалу Шапошникову, чтобы доложить о том, что статья уже готова. Но только переступил порог приемной, как увидел маршала, выходящего из своего кабинета. Озабоченный, с хмурым лицом, Борис Михайлович куда-то спешил. Торопливо поздоровавшись с Чумаковым, взял у него папку с десятком страниц машинописного текста, поблагодарил и, узнав, что тот сегодня уезжает в Минск, попросил завтра обязательно позвонить ему оттуда…
Даже в тени бульвара было душно. Рядом на скамейке, смахнув с нее соломенной шляпой невидимую пыль, уселся розовощекий старик с газетой в руках. Федор Ксенофонтович заметил, как старик, разглаживая белые усы, косит на него любопытствующий взгляд, и понял, что тот сейчас попытается затеять разговор. А генералу было не до разговоров. Перед отъездом он еще должен побывать в магазине военной книги, в редакции журнала «Военная мысль» и навестить Нила Игнатовича Романова – своего старого учителя, профессора и генерала, которому обязан еще и тем, что в его доме познакомился с Ольгой. Чумаков очень любил встречаться с профессором, любил вести с ним доверительные разговоры о всевозможных проблемах и сложностях жизни. И так уж повелось, что в каждый приезд в Москву Федор Ксенофонтович обязательно хоть час, да находил для встречи со стариком – то ли у него дома, то ли
Федор Ксенофонтович, бросив недокуренную папиросу в урну, поднялся со скамейки и направился к ближайшему телефону-автомату. Набрал знакомый квартирный номер. Ответила старенькая супруга профессора – Софья Вениаминовна. Назвав себя и поздоровавшись, Федор Ксенофонтович услышал в ответ сдержанный плач.
– Тяжко хворает наш Нил Игнатович, – сквозь слезы жалобно рассказывала Софья Вениаминовна. – Лежит в госпитале в Лефортове и велел никого к нему не пускать. Но ты, Феденька, поезжай… Умирает…
– Как он? – упавшим голосом спросил Чумаков у пожилого врача, прежде чем зайти в палату к Нилу Игнатовичу.
– Лучше… Какая-то потрясающая ясность мысли, – задумчиво ответил врач. – Но мне это не нравится…
В палате устойчиво пахло лекарствами, хотя огромное окно было раскрыто настежь и в него заглядывала влажная зелень ухоженных деревьев госпитального парка. Казалось, что лекарственный запах источали голые стены палаты, белые спинки кровати, на которой лежал под простыней профессор Романов, белая тумбочка у его изголовья.
Может, именно от этой наполняющей комнату белизны усохшее лицо Нила Игнатовича Романова казалось таким болезненно-бледным, даже пепельным. Седые усы профессора поредели и потеряли живой блеск, нос истончился, и было удивительно, как держится на нем изящное старомодное пенсне. Старческие водянистые глаза светились под стеклами мудрой грустью и осознанной отрешенностью.
Да, генерал Романов, доктор военных наук, крупнейший знаток истории войн и военного искусства, подводил итоги жизни. Федору Ксенофонтовичу это было ясно, и он с чувством искренней и глубочайшей скорби понимал, что видится с Нилом Игнатовичем в последний раз.
Что сказать этому доброму человеку, чем утешить или хотя бы на время развеять его, возможно, уже неземные мысли?
– Устал я от жизни, – понимая смятенность чувств своего нежданного гостя, с какой-то будничностью сказал профессор и утвердительно шевельнул лежавшей поверх простыни сморщенной рукой. – Не хочется ни печалиться, ни видеть никого… даже близких… Нет, тебе рад. – И он глянул на Федора Ксенофонтовича такими вдруг проницательными глазами, что тот нисколько не усомнился в его словах, – С тобой поговорить можно обо всем, что еще держит меня на этом свете. Понимаешь?.. Вся моя жизнь прошла в размышлениях. И сейчас кажется, что многого еще не высказал. Спасибо тебе, Федор, что пришел. А вот твоя Ольга пусть извинит меня. – Старик позабыл, что Ольга Васильевна не в Москве, а в Ленинграде. – О чем говорить с племянницей перед уходом в мир иной?.. Ты другое дело… Ты часть меня, в тебе будут жить мои знания… Я всех своих талантливых учеников помню и люблю… Именно талантливых… – Нил Игнатович примолк, будто обозревая учебные аудитории, заполненные военным людом. – Если в группе находилось хотя бы два-три таких слушателя, мне уже было интересно читать лекцию. Я начинал сызнова воспроизводить историю, искать все более четкие толкования военно-философских вопросов, все глубже вглядываться в давно отшумевшие войны и подчас видеть в них такое, что у самого мурашки по спине… Не помню, кто изрек, что история войн – это во многом история человеческого безумия… Согласиться с такой мыслью целиком нельзя, ибо история вместе с тем заключает в себе опыт человечества и разум веков. Нет предела ее глубинам, нет в ней границ для поиска мысли, если только история, историческая наука вообще (ты запомни это, Федор!), не унижает себя до того, чтобы искусственно служить современным враждованиям и злопамятствам… А на тернистом пути человечества бывали случаи, когда иные влиятельные особы от государства, от политики или от науки обходились с историей как с гулящей девкой. И она затем в назидание человечеству жесточайше мстила им, возводя над гробницами незримые памятники позора… Вот так обращается сейчас с историей Адольф Гитлер – удивительнейший шарлатан двадцатого века!.. Со смелостью необыкновенной он выкроил из истории Германии перчатки по своим рукам и в этих перчатках, не боясь обжечься, толкает германский народ на путь безумия… Историю же России рассматривает через уменьшительные, да еще закопченные стекла, а все блистательные страницы нашего прошлого, все великие начала нашей культуры, которые не в силах затмить угаром национал-социалистского бреда, пытается объяснить сопричастностью к ним германцев.