Война
Шрифт:
Противясь магической силе слов Сталина и панически не желая, чтобы в нем осела хоть капелька чужой, противной ему веры, Глинский стал искоса посматривать на людей, пытаясь уловить в их лицах что-нибудь для себя обнадеживающее. Но тщетно. Вокруг стояли военные, рабочие, работницы, интеллигенты, домохозяйки, студенты, школьники… Глядя на них, Глинский словно листал кричащую смятенными чувствами книгу, и в этих чувствах – тревога, нерушимая вера в слова Сталина, в большевистскую партию и леденящая его, Глинского, сердце решительность… Рядом с собой он увидел Ирину и испугался, что она могла прочесть
О, он хорошо понимал эту прелестную девушку с чувственными губами, понимал, куда устремлены ее взвихренные жаждой деятельности мысли. Не мог только постигнуть, где, когда и кем было посеяно в ее сердце чувство святого права на возмездие, кто заронил в ее душу веру в неотвратимость этого возмездия и когда именно родилась в ней эта нетерпеливая потребность немедленно карать то, что в ее представлении являлось злом.
Сила и глубина клокотавших в эти минуты вокруг Глинского людских переживаний всколыхнули в нем ненависть и тревогу. Все естество бывшего графа противилось тому, что он сейчас видел, и призывало к каким-то действиям. Но действовать в одиночку он не умел и боялся, а все связи с единомышленниками рухнули еще в середине тридцатых годов… Как же ему быть?..
Да, трудно казаться своим среди чужих. Он был убежден, что достиг вершин утонченного понимания большевистского мира и взаимоотношений людей в нем, верил в непогрешимость своих житейских формул, познанных и выстраданных в незатихающих штормах человеческих страстей. А сейчас вдруг начал понимать: тысячами невидимых перегородок отделен он от России, от ее людей. Давно познавая смысл и сущность их жизни, он, оказывается, глядел вокруг себя незрячими глазами слепца, отуманенного схоластикой собственных несбыточных фантазий. Разве не она внушила ему, что если движение – суть жизни тела, то размышления – суть жизни души? И он размышлял, наблюдая, и, размышляя, наблюдал, с упрямством выискивая тешившие его несоответствия чуждого ему общества. И он глубоко верил, что душа в нем живет пламенной жизнью! И этим утешался. А сейчас вера – его единственное утешение – так неожиданно дала трещину. И Глинский внутренне содрогнулся: не живет ли он с мертвой душой, коль оказалось, что все прошлые мудрствования бесплодны, а надежды тщетны.
Ну и пусть он мертвец!.. Существует ведь и такая непреложная истина: в пору общественных потрясений могут быть опасными даже мертвецы. Если они действуют… Надо искать… Ах как жаль, что в детстве и в университете его больше учили французскому языку, чем немецкому. Но все-таки он кое-что помнит. А если полистать словарь… Да, он встряхнет память, у него хорошие способности к языкам. Он еще заговорит на немецком так, что большевикам не поздоровится!.. Он должен вступить в Москву вместе с немцами. Только так!..
И тут же услужливое воображение стало рисовать перед ним радующие душу картины. Он появляется в немецкой форме, вызывает домоуправа Бачурина… Нет, Бачурин – коммунист, он удерет. А как же эта милая женщина? Вряд ли она и ее красотка дочь останутся в Москве.
Перед ним всплыли грустные и красивые глаза Ольги Васильевны. И будто наяву увидел он ее – стройную, молодую, сильную; она стоит рядом с Бачуриным у газетного столика, а на нем выставлена из домашнего сейфа шкатулка… с золотом и камнями, которым нет цены.
И Глинского обуяла потребность деятельности…
Ирина прибежала домой взволнованная, окрыленная, полагая, что мать еще ничего не знает о речи Сталина. А Ольга Васильевна встретила дочь счастливыми слезами и скорее потащила на кухню, где был включен репродуктор.
– Второй раз передают! – радостно сказала она Ирине, порывисто обняв ее за плечи.
И так они, обнявшись, как две подруги, простояли, пока речь Сталина не прозвучала до конца, заново переживая каждое слово.
– Теперь-то ты, надеюсь, понимаешь, что мне нельзя отсиживаться дома?
– спросила Ирина, с надеждой заглядывая в растревоженные глаза матери.
– Понимаю… И мне нельзя. Но только не на фронт.
– Это почему же?! Нет, мама, ты рассуждаешь так, что отец тебя не одобрил бы!
– Как бы он поступил, это еще вопрос, но, если я тебе мать, будешь делать так, как я тебе велю!
– Ну зачем так, мама?.. Ну, верно, я твоя дочь… Но ведь я дочь и своей Родины…
– Родина пока не требует, чтобы ты непременно шла на фронт!
– Раз требует мое сердце, значит, требует Родина!
– Не надо, Ириша, играть красивыми словами!
– Мама… Клянусь тебе папой – это не слова. Ты только вдумайся: если я погибну, то ты очень настрадаешься, но все-таки останешься жить… Если, не дай бог, с тобой что-нибудь – для меня тоже не придумать горше беды, но… жить придется. А если растопчут Родину, если по Москве будут ходить фашисты, то ни мне, ни тебе, никому из честных людей уже не будет жизни!
– Господи! – Ольга Васильевна посмотрела на дочь с изумлением. – Да с тобой невозможно спорить!
– Вот и не спорь, а наберись мужества перенести все!
– Ну ладно. – Ольга Васильевна махнула на Ирину рукой и успокоительно улыбнулась. – Еще есть время подумать… А я вот о чем тебе хотела сказать: надо деньги и драгоценности, которые по наследству, отдать.
– Кому?
– Не знаю кому. На оборону…
– Ой, верно! – Ирина совсем по-детски всплеснула руками, а потом вдруг сделалась серьезной: – Мама… а можно… я выберу себе маленькую брошечку – на память о бабушке Софье?
– Конечно, можно! А я себе возьму сережки.
– Вот если б на эти деньги и драгоценности танк можно было купить, – мечтательно произнесла Ирина, словно и не спрашивала сейчас о брошке. – И написать на нем: «Нил Романов. За Родину!»
– Правильно! – радостно засмеялась Ольга Васильевна. – Как я сама не додумалась?
– Нет, нет, не танк! – спохватилась Ирина, вспомнив, что у нее есть знакомый летчик лейтенант Виктор Рублев. – Лучше самолет! «Ястребок»!
– Ладно, – согласилась Ольга Васильевна. – А может, там хватит и на танк и на самолет?