Война
Шрифт:
На полях встречаем толпы крестьян. Они останавливаются и дают нам дорогу. Дети, закутанные в кучи тряпок, сидят на грудах утвари в наполненных телегах. У ребят синие от холода личики, сморщенные красные носики и глаза, опухшие от слез. В телеги набросаны, как попало, корыта, ухваты, горшки, подушки. За подводами, равнодушно пережевывая жвачку, стоят привязанные худые коровы.
Женщины плачут, неслышно всхлипывая, вытирая кулаками грязные лица.
Навстречу нам движутся новые толпы беженцев-крестьян. На женщинах остатки когда-то ярких национальных одежд. Красные платки на головах, завязанные высоко, как чалма, коричневые сермяги с вышивкой на воротнике и рукавах. Скрипят несмазанные
Куда они идут?
Кругом на сотни верст все сожжено, залито кровью и затоптано тяжелыми солдатскими сапогами двух великих враждующих армий.
Солдаты, равнодушные ко всему, ничему не удивляющиеся, ожесточенные, бездушные и апатичные, глубоко сочувствуют крестьянам.
— Ну, чем воны виноваты? Воюют немцы с русскими, а поляки причем? Та еще мужики… Деревни посжигали, народ прогнали, а куды воны пойдут? Чего жрать будут?
Кайзер печалится о хозяйстве:
— Сколько добра погубили!.. Землю затоптали, посевы погубили, лошадей забрали, коров поубивали… Теперь долго ничего не будет…
Попыхивает выгоревшая трубка, вьется вонючий дымок над ней, и Кайзер, сплевывая сквозь желтые зубы, продолжает:
— Сломать легко, сломать просто… А строить надо много, много лет; что в день сломаешь — годы надо строить… А мужику прямо смерть. Где он потом возьмет и дом, и корову, и лошадь, и плуг, и семена? Пропадет мужик совсем.
Кто-то говорит:
— Мужику всегда плохо. Ему первому попадает. Работает от петухов до ночи. Спину ломает всю жизнь. Сердце надрывает, а все равно ни к чему. Картошки не хватает, хлеб с квасом жрет. А горе хлебает первый… Неурожай — мужику горе. Пожар — вся деревня горит. Война — одних только мужиков в солдаты гонят. А кого не возьмут, то так с земли сгонят, и дом сожгут и всего изничтожат. Мужику нет спасения…
Былин замечает:
— Да, брат, паны дерутся, а у холопов чубы болят.
— От бы панам чубы надрать, може холопам лёгше станет…
Артамонов, загребая свернутой козьей ножкой махорку из кисета, как всегда думая какую-то долгую, постоянную думу, медленно, с длинными паузами говорит:
— Я все думаю… За что воюем? Кто нас обидел? Тебя, меня, его… Сердит ты на немца? Нет. И я нет. И никто здесь на него не сердит. За что? Тут мужик — и там мужики. Тут мастеровые — и там мастеровые. И воевать нам не за что, нету нашего интересу в этой драке… Тут интересы господские, хозяйские, не нашего брата… Иной раз думаешь, думаешь и эдакое придумаешь… Эх, сукины дети, собрать бы здесь побольше народу, да пойти в Питер, да спросить там начальство: «какой такой важный интерес может быть, чтоб такая тьма народу за его пропадала? Кто надумал воевать? Покажите-ка…» Да взять их и при всем народе засечь розгами, чтобы другим неповадно было. И всех, кто там за войну — сюда послать: пускай повоюют, а мы поглядим. И немцам скажем — пусть то же сделают.
Былин весело хохочет.
— Правильно: вы повоюйте, а мы поглядим.
Кто-то робко возражает:
— Да кто-то воевать должен. На то и солдаты, чтобы на войну шли… Ежели армия родину защищать не станет, так кто же?
— А кто нападал на твою родину?
— Немцы… Известно кто…
— А ты сам видал? Ну, расскажи, как дело было? Кто на кого, да за што нападал?. Ну, говори…
— Этого нам знать не полагается… Наше дело маленькое… Это дело начальства.
Арматонов крепко рассердился и даже сплюнул злобно.
— Тьфу, сукин ты сын, холуй господский! «Дело начальства». А твое дело — за начальство помирать? И ничего больше?
— Присягу давали…
— «Присягу давали». Холуй — холуем и помрешь… А за что помрешь? За чьи интересы? За свои, что ли?
— Мы за Россию.
Кто-то говорит:
— У евонного батьки сорок десятин.
— Оно и видать… Заметно, чью сторону тянет.
Есть почище хозяева… Которые по десять тысяч десятин…
— По десять?
— Да… И по двадцать бывает… Таких помещиков много. И больше бывает. У одного только царя миллион десятин да сотни поместьев, да десятки дворцов.
— Миллион?
— Да… Да у монастырей миллионы десятин.
— Миллионы?
— А-а… То-то и оно.
Скрывается последняя телега. Пестрая, рваная толпа, подводы, лошади, коровы, скарб, плач детей и женщин — все исчезает позади…
Ударили неожиданные морозы. Пока мы идем, ноги согреваются, останавливаемся — ноги быстро стынут. Мы все еще в фуражках. Где-то в обозе второго разряда болтаются наши сибирские полушубки, папахи и варежки. Они согревают обоз, а мы здесь замерзаем. Солдаты ругаются.
— Ну, и сволочь Горпыченко, маринует зимнее обмундирование.
— А причем Горпыченко? Всему полку не дают, значит, начальство не приказало.
— Боятся, что нам ходить тяжело будет, взопреем.
— А верно, ходить тяжело будет.
— Зато тепло.
Мы уже давно непохожи на тех подтянутых, крепко подпоясанных солдат, вид которых обожали полковой и батальонный командиры.
Всевозможными хитростями мы раздобываем разные тряпки, обрывки материи, старые шапки и напяливаем на себя. Я купил у беженца большую облезшую барашковую шапку и натянул на голову, закрыв уши. Воротник шинели поставлен и обвязан полотенцем вместо шарфа. Былин обвязал длинной портянкой голову, как деревенские бабы платком, и сверху надел фуражку. Сапоги обмотал пестрыми лоскутьями из рваных матрацов. Василенко снял с мертвого немца шлем и хорошо себя в нем чувствует. Родин, очевидно, украл башлык и совсем благодушествует. Запасливый и хозяйственный Кайзер сложил в узкую полоску кусок фланели и обвязал уши, засунув узлы под фуражку. Кто-то из запасных, найдя большой клок рваного одеяла с вылезающей ватой, набрасывает его себе на плечи…
В стороне от дороги сгоревшее местечко. Посреди его — развалины кирпичного здания. В разных местах остатки кирпичных домов: остальные домишки, беспорядочно разбросанные по всей площади, сгорели дотла и маячат бело-красными полуразрушенными трубами.
Солдаты делятся впечатлениями.
— Здорово расколошматили! Ничего не оставили. Вдребезги.
— А зачем по штатским стреляют? Ведь никого они не трогают. Тут бабы ходят, детишки играют, зачем в них стреляют?
— Жили себе люди, трудились, кусок хлеба ели, никому не мешали, вдруг приходят: бах, бах, бах, и кончено…
— Господи, сколько горя от войны! И кто ее выдумал? Кому она нужна? Кому от нее радость?
— Може, кому и есть радость, може, кому и нужна…
Это говорит новый в нашей роте запасной Кузнецов. Он городской, работал упаковщиком на складе. Сероглазый блондин, среднего роста, худощавый, он разговорчив и боек.
— Вот кончится война, считать начнут, сколько убитых, раненых. А разве можно сосчитать? Никак невозможно. Одних наших, поди-ка сосчитай! Наши и здесь, и в Австрии, и в Румынии, и на Кавказе. А во флоте сколько народу! И каждый день бьют, бьют, бьют… Из пушек, из пулеметов, с аэропланов, шашками, винтовками… Эх, сколько убитых, раненых, пропащих… Не, не сосчитать вовек, ни за что не сосчитать. Разве за прошлые войны сосчитаны покойники?.. А которые нас сюда послали, тех немного… Их против нашего брата совсем немного. Они, небось, в городе сидят, в каменных домах прячутся… За их воюем… Их интерес защищаем, а больше ничей. Наше дело маленькое…