Войти в образ
Шрифт:
Пролог
Душу нельзя продать. Ее можно только потерять и
никогда больше не найти.
Каббалистическое мировоззрение считает все душевные
кризисы проявлением непрекращающегося противоборства между
желанием тела получать и стремлением души отдавать.
Бесконечно больное, рыхлое солнце зависло над притихшей равниной, все медля скатиться за горизонт; и алый фильтр наползал на линзу закатного прожектора, багряными отсветами заливая зубцы крепостных стен, заново окованные створки ворот, кольчуги и шишаки
Дети Занавеса стояли перед Людьми Помоста, и каждый твердо знал, что нет на этой земле места еретикам и инакомыслящим, и что сегодня каждому воздастся по вере его. И тесно было Городу и Степи на сегодняшней равнине.
Семицветный бунчук бился на ветру, и тень его хвостов хлестала по суровому лицу Эйрира Кангаа, Отца пуран, Владельца белой кошмы. Голова его была непокрыта, и ветер, трепавший символ Друга людей Безмо, не осмеливался тронуть вьющиеся черные волосы вождя – некогда черные, а теперь обильно усыпанные пеплом седины, золой сгоревших лет. И лишь на самом дне сузившихся глаз его иногда еще мелькала прежняя улыбка веселого табунщика Кан-ипы, но лишь на самом дне и очень, очень редко. Смерть Хозяина белой кобылы – один палец. Всеобщий хурал – второй палец. Уход за Занавес друга Безмо и избиение шаманов – третий и четвертый пальцы. Объединение племен – пятый палец. Целая ладонь власти. И вторая ладонь. И третья.
Раскаленный, ненавидящий взгляд его летал над головами воинов к городским стенам, туда, где на небольшом возвышении хлопал крыльями лилово-белый плащ патриарха Скилъярда Проклятого, главы Топчущих Помост. Успел, успел еретик сжать в кулак железную руку городских дружин, успел протянуть ее над неукротимостью степного половодья, успел… И взгляды вождей скрещивались над крохотным плацдармом ничейной, пока ничейной земли, где сильнейшие ломали копья в ярости поединков, и несколько тел уже замерли поодаль, а последний все стоял, опершись обрубком ноги на труп лошади, пока милосердие стрелы не отпустило его на вечную свободу.
Вожди молчали. Они понимали закон. Война – это зрелище. Война – это великое зрелище, и горе нарушившему ее вечный и прекрасный порядок. Пусть при взгляде на гибель немногих сердца многих переполнятся отвагой и гневом, пусть глаза их станут цвета печени врага, а в ушах зазвучит барабан безумия. Пусть… Есть еще время.
Время, действительно, еще осталось, и поэтому внимание сторон не сразу привлекли три нелепые фигуры, вышедшие на ничейную землю и медленно, неуклонно продвигающиеся к центру. Они брели, огибая тела, а глаза воинов удивленно скользили по пятнистой хламиде, бурому бесформенному балахону, – пока не останавливались на плетущемся позади невысоком узкоплечем человеке.
Потом всадники спешились. И дружинники обнажили головы.
Шепот прошел по рядам.
Потом все опустились на колени. И тихо стало вокруг.
Вожди остались стоять. И ненависть их глаз предательски заплывала блестящей влажной патиной… Они стояли. Они молчали. И слез не стеснялись вожди.
Здравствуй, табунщик. Здравствуй, Скилли…
Здравствуй вовеки, учитель… Идущие на смерть приветствуют тебя. Где же ты был так долго…
Занавес.
Мой выход.
Каждому. Воздастся. По вере. Его.
Каждому. Воздастся.
Каждому.
Когда спина идущего впереди Сарта качнулась и стала медленно уплывать куда-то в сторону, я остановился и устало опустился на труп неизвестно откуда взявшейся здесь лошади. На большее сил уже не оставалось.
…Семь дней назад мы вышли из Двери на каком-то забытом Богом и людьми плоскогорье. С этого момента Мом превратился в сомнамбулу. Он еле переставлял ноги, не отзывался на наши окрики, отказывался от воды и, казалось, все силы его уходили лишь на одно – удержать, не выпустить наружу неведомое, закипавшее у него внутри. Мы с Сартом по очереди буквально тащили его на себе, и горный бесконечный серпантин цеплялся за наши стоптанные подошвы.
На третий день мы нашли потертый кожаный мешок с едой – надо заметить, совсем небольшой мешок. Чуть дальше, за серым уступом, напоминавшим спящего кота, обнаружилась ветхая хижина и тело старика на ее пороге. Он умер совсем недавно, разложение еще не успело вдоволь натешиться им; рот мертвого был приоткрыт, и я заметил, что у старика был вырезан язык. По всей видимости, давно. Сарт долго смотрел на покойника и наотрез отказался идти дальше, пока мы не похороним хозяина хижины. Мне пришлось немало повозиться, прежде чем я сумел вытащить из скрюченных пальцев безъязыкого старца его посох – и я еще подивился тому, что посох был окован полосами стали, с массивным набалдашником на одном конце и коротким острием на другом. Позднее рывшийся в хижине Сарт вынес оттуда ржавое зазубренное лезвие боевого топора и, нацепив его на посох-древко, воткнул секиру в холм из камней, которыми мы завалили могилу вместо земли. Еды в мешке с трудом хватило на два с половиной дня. К тому времени мы спустились с плато и пошли вдоль пенной клокочущей речушки. Мом есть не стал.
К вечеру мы обогнули сожженное поселение, а на закате нам преградила дорогу кучка вооруженных оборванцев. Один из них без долгих разговоров полоснул меня ножом по руке – рана сильно болела потом, но оказалась неопасной – и тогда Мом убил их всех. Убил вяло, равнодушно, и, по-моему, он так и не понял до конца, что делает. Так мимоходом отодвигают колючую ветку, случайно оказавшуюся на уровне лица. Так наступают на муравья. Мом убил их, и мы пошли дальше.
Когда вдали появились городские башни, Мому неожиданно стало плохо. Это напоминало эпилептический припадок. Он бился в конвульсиях, бился до тех пор, пока Сарт не сжал обеими руками его всклокоченную голову и не уставился ему прямо в выпученные глаза. Я не думал, что это будет так страшно.
– Скорее, – бросил Сарт, когда Мом обмяк. И мы пошли скорее…
…Я услышал молчание. Молчание толпы. Молчание зала. Огромной, ждущей толпы; огромного, невероятного зала. Я открыл глаза и увидел Мома. Лучше бы я этого не делал.
Мом медленно развел руки в стороны, ладонями вверх, словно обнимая мир, зачерпывая его, потом руки скрестились перед лицом и с усилием опустились вниз. Пальцы судорожно сжались в кулаки. Мом повернул голову, и Бездна улыбнулась мне из распахнутых амбразур его окаменевшего лица. Я улыбнулся в ответ. Я уже понял, что ненавижу Мома.
Он стоял между мной и моим залом. Вселенским, затаившим дыханием залом, какой случается только раз в жизни; и я выпрямился навстречу встающей за ним безбрежной сущности вне добра и зла, вне миров и тел, я засмеялся ей в лицо…
Я вошел в образ.
Раскаты моего смеха сотрясли Небо и Землю. «Свети!» – приказал я испуганному солнцу, и оно в страхе застыло у моего плеча; и ветер дрожащей бьющейся мантией окутал меня с головы до ног. Нет, актер не копирует непроявленное, он вбирает в себя суть, сжимая ее в один пульсирующий комок – и Вселенная вздрогнула, увидев взметнувшуюся ввысь концентрированную, спрессованную и гневную Бездну Голодных глаз!… Где-то далеко внизу трясся в лихорадке покинутый кокон, сброшенная кожа, личинка, червь, великий и ничтожный режиссер по имени Мом. Он больше не был нужен, и я стоял с залом один на один, и сжавшаяся перед броском чудовищная волна уже готова была выплеснуться, разбиться на миллионы сверкающих брызг, миллионы долгожданных существований… Я не мог дольше держать ее, и, теряя сознание, я почувствовал, как исторгнутая Бездна неожиданно свернулась в черный ревущий водоворот, и кружась, умирая в его кипящей воронке, я видел бесконечно старое, оплавленное лицо Сарта, и не успел спросить у него, что же было не так в сегодняшнем бенефисе…