Воздушный замок
Шрифт:
— Так… Ничего. Чепуху.
— Да, но я…
— А вот это уж нет! — неожиданно твёрдо ответила Маша. — Нет! И всё.
— Как ты со мной…
— Вот так! И не делай вид, что обиделся. Нет, нет и нет!
Кроме всего прочего, жену и дочь роднило упрямство. Жена упрямо стремилась к Андрею, дочь упорно, стремилась прочь.
В тот вечер они больше не разговаривали.
— Маша, — тронул он её за руку сейчас.
— А? Что? — Взгляд дочери метнулся в сторону газона, где росла одинокая липа с иссечённым чёрным стволом. Под липой стоял парень. Заметив Андрея, он сначала отступил за ствол, потом выглянул с другой стороны.
Вот она, главная причина предэкзаменационного волнения! Конечно же, это был другой парень, не тот, который умиротворённо покуривал в скверике.
— Папа, ты можешь меня дальше не провожать…
Не
«А вот я не берёгся, — подумал Андрей, — мне тогда вся жизнь казалась сплошным соблазном. Как бы я хохотал, если кто-то посоветовал мне беречься сомнительных соблазнов…»
— Послушай, Маша, — сказал дочери, — ты…
— Да-да, — ответила она, — я всё знаю.
— Хорошо, — вздохнул Андрей, потрепал по руке дочь. — Возможно, в последнее время я… как-то мало уделял тебе внимания и всё такое, но всё же… Хотя бы потому, что я твой отец, что я старше, я… должен, должен сказать, прошу тебя, будь умнее…
Дочь смотрела на него с любопытством.
— Я тебя дальше провожать не буду, — остановился Андрей. — Собственно, ты и… не хочешь… Ну, ни пуха ни пера!
— К чёрту! — немедленно ответила дочь. — И ещё это… спасибо.
«Меня — к чёрту!» — усмехнулся про себя Андрей. Пошёл обратно. Не выдержал, оглянулся. Однако же парочка словно в воздухе растворилась. Вдали белело здание школы, куда стекались экзаменуемые, Заливистый звонок потревожил голубей и воробьёв. Хлопая крыльями, бешено чирикая, пронеслись они над аллеей, будто тоже опаздывали на какой-то экзамен. Андрей задумчиво смотрел вслед птицам. Прежде из райского сада дочь была почти что неразличима, а сейчас и вовсе пропала — независимая, неподвластная и, видимо… потерянная.
…И вновь он одновременно помнил и не помнил о дочери. Было печально сознавать, что он уже никогда не будет стоять за деревом, пряча в рукаве сигарету. И сердце у него не забьётся при виде одноклассницы в вязаном или каком-нибудь другом пальто. Андрей вообще не помнил, когда последний раз резво билось у него сердце, когда чувство пересиливало мысль, когда хотелось безумствовать. Но странной была печаль! Не по юной свежести чувств, не по первым неловким поцелуям печалился Андрей, а по чему-то иному, куда более существенному — не то упущенному, не то отвергнутому в далёком славном возрасте, по тому самому загадочному нечто, столь удивительно повлиявшему на всю его последующую жизнь. Если и можно было предотвратить нечто, то только тогда, давно… Не умом, но памятью души — внутренним переживанием — Андрей вспоминал, каким сам был в возрасте дочери, одновременно чувствуя, как истаивает сладкий райский сад, как концентрируется у затылка ледяная пустота. Из прошлого, из прошлого, следовательно, веял никчёмный ветер, и Андрей вспоминал сказку, где во имя победы добра над злом герой забирался на высокий-высокий утёс, отыскивал волшебное яйцо, разбивал его, доставал иголку, ломал иголку — и только тогда погибал какой-нибудь Кащей Бессмертный или Змей Горыныч. Андрей давно рассудил, что подобная иголочка имеется в каждом человеке. Приходит час, и человек пытается отыскать её в самом себе, сломать. Но вот нужно ли это ему, Андрею? Что изменится? Время не обернётся вспять, жизнь заново не начнётся. После изгнания из рая придётся вернуться: к жене, постоянно наступающей на ноги, не понимающей, почему это её высокая добродетель не спасает мира в семье; к дочери, готовой драться за абсолютную свою независимость; к работе как средству прокормить семью, позолотить жизнь. Андрей едва удержался от соблазна горько посожалеть, что что-то когда-то его согнуло, какая-то, скажем, сделка с совестью, трусливое примирение с действительностью, в результате чего на весь оставшийся век — конформизм, внутренний надлом, перерождение таланта. Но ничего этого не было: никакие
Живя спокойной, размеренной жизнью, Андрей как-то не думал о прошлом, понятия не имел о загадочном нечто. Однако двойственное впечатление от сегодняшнего утра: с одной стороны, намечающееся изгнание из рая, а с другой — неистово синие глаза дочери, золотистая подковка на щеке, смелое нетерпение, парень, прячущийся за липой, — всё это пробило брешь в невидимой броне. Краешком ума Андрей постиг ещё одно — сотое, тысячное? — свойство времени: насмешливую зеркальность — видеть, чувствовать, как другие переживают то, что с тобой уже никогда не случится. И необъяснимое его коварство — для чего искать иголку, когда в принципе всё хорошо, спокойно, налажено? Подобно чистому дыму струилась бы печаль, если не проклятое нечто. Раньше (даже вполне искренне), сетуя на жизнь — ох, в какой, мол, век живём, на волоске подвешено человечество, а следовательно, и вечные добродетели человеческие обветшали: всё нынче обрело материальное измерение, жив гнусный принцип «ты — мне, я — тебе», — трудно, ох, трудно! — Андрей в глубине души был спокоен: да-да, всё плохо, ну а ему-то… лично ему… хорошо, всё есть, всё в порядке, и не надо, совершенно не надо ему другой жизни…
Андрей подумал, что последние годы живёт в гармонии со временем.
Чужие страсти не трогали Андрея, волновались где-то там, за горизонтом.
— Андрюша, тебе скоро сорок, — сказала однажды жена, — посмотри на себя в зеркало.
— Зачем?
— Время баюкает тебя, как любимое дитя. Ты уже лет десять совершенно не меняешься. Кстати, в солнечный день… а? Обрати внимание…
— На что? На что я должен обратить внимание в солнечный день?
— На тень. Может быть, у тебя уже нет тени? — засмеялась жена. — Ты заложил душу? Почему ты не стареешь?
Андрей пошевелил пальцами в свете лампы. Словно два огромных таракана поползли по обоям тени!
— Я шучу, — сказала жена.
— Тень, — пробормотал Андрей, — тень…
Слово было мягким, как воск, бессильным, как лопнувшая тетива, одним лишь слогом «те» жила в нём память о былом напряжении. «На первый взгляд странно, — подумал Андрей, — что заложившие душу лишались именно тени, куда резоннее было лишать их телесной оболочки, то есть превращать в тень… Хотя кому тогда бы пришла охота уступать бессмертную душу? Какая радость быть бесплотной тенью? Наверное, здесь, как и во всём, извечная двойственность: тело лишается тени, а душа тела, то есть утрачивает кровную связь с происходящим…»
— О чём ты думаешь? — заботливо спросила жена. В глазах её читалась готовность разделить с мужем любую думу.
— Меня пугает слово «тень»… — прошептал Андрей, наблюдая, как тревога в глазах жены сменяется недоумением, а потом и недоверием, неужели муж опять её дурачит?
…А далёкие берега минувшего между тем обретали реальность, в их извивах возникали и пропадали знакомые с детства лица. Андрей подумал, что, припоминая какой-нибудь эпизод, он и понятия не имеет, какой тогда был год. Время давно утратило для него безликое календарное исчисление. Другие вехи свидетельствовали о времени. Сейчас, вглядываясь в них, Андрей дивился их произвольности, необязательности, не мог разобраться: следствие ли они проклятого нечто или же, напротив, призваны его замаскировать — отвлечь, увести Андрея по ложному следу.
Вот откуда, например, замшевая куртка?
…Ах, какая была куртка! Почти невозможной казалась она в Москве во второй половине пятидесятых, когда угрюмые серые тона доминировали в одежде, когда полосатый свитер, башмаки на толстой подошве, неведомый доселе шейный платочек казались немыслимым и угрожающим новаторством. Однако же у Андрюши куртка имелась — французская, мягкая, замшевая, цвета бискайского песка, подобная лионскому бархату на ощупь.
Не только над модой, но как бы над самим укладом тогдашней жизни приподнимала куртка, маячили за ней некое избранничество, полёт — одновременно страшноватый и сладостный. Никелированные пуговицы ловили солнце, хмурились в плохую погоду вместе с небом. Десятый класс тогда заканчивал Андрюша, и даже уроки садился делать в куртке: попишет-попишет в тетрадь, а потом зачем-то пощупает рукава куртки, почему-то именно там была самая мягкая, ласковая замша.