Воздушный замок
Шрифт:
Сейчас, идя осенней дорожкой Филёвского парка, внимая порхающим листьям, Маша размышляла: да как неё так получилось, да она ли все эти годы безупречно подчинялась Бикулине? Машины ли желания и поступки регламентировались Бикулининым «я»? Полон недоумения был Машин взор, обращённый в прошлое. Со стыдом вспоминала она, какую холуйскую гибкость проявляло её старое «я» в общении с Юлией-Бикулиной. Допустим, Маша говорила: «Идём в кино!» — «Нет, — возражала Бикулина, — к свиньям кино, идём дальше по улице!» И Маша, для вида поспорив, соглашалась, и они шли по улице. Раздражение, казалось, должна была испытывать Маша. Но нет! Она испытывала чувство освобождённости, словно избавившись от безобидного желания посетить кино, она избавилась и от ответственности за саму себя. Лёгкость ромашкиного лепестка, летящей пыльцы испытывала Маша. Избавившись от ответственности, чувствовала себя… свободной! И уже шла по улице с наслаждением.
Юлия-Бикулина решала всё. Юлия-Бикулина привычно несла бремя чужих неосуществлённых желаний. Маша вдруг подумала, что это тоже не так уж «легко. Иначе почему так редко улыбалась Бикулина? Зато злая усмешка часто ломала ей рот. Откуда ранняя морщина на челе Бикулины, в которую она по совету матери еженощно втирала голубой австрийский крем? И Маша пожалела Юлию-Бикулину, потому что слёзы её тоже коснулись Маши в далёкий весенний день, когда цвели яблоня и вишня.
Всё дальше и дальше углублялась Маша в осенний парк, не понимая, откуда в ней эти мысли. С каждым осенним часом слабели, слабели нити, связывающие её с Юлией-Бикулиной, любимой ненавистной подругой, и Маша чувствовала, что это невозвратимо, невозвратимо… «А что, собственно, возвратимо?» — вдруг подумала Маша и сама испугалась. Этот вопрос, казалось, заключался в самом осеннем мире: струился в чистом воздухе, стая птиц, пролетающая над Филёвским парком, несла его на крыльях, пустынная парковая дорожка устремляла вопрос к синему горизонту. «Возвратимы времена года, всё остальное нет… Всё остальное, как стрела, летит и падает… Семёркин! — подумала Маша, и воздух стал светлее, листья ярче, самой Маше стало тепло, даже жарко. — Чувства, чувства возвратимы! — мудро подумала маленькая Маша. — Только в них нет порядка. Две подряд весны может быть, а может и подряд сто зим…» Но стоило только Маше подумать о Семёркине, как тут же возникала в мыслях Юлия-Бикулина и начинала воевать с Семёркиным, словно вдвоём им сосуществовать было невозможно. Ценой великих усилий Маше удалось прогнать Бикулину. «Как хорошо, — думала Маша, — что есть на свете такой человек — Коля Семёркин…» И тут начиналось новое раздвоение! С одной стороны, Маше очень приятно было думать о Семёркине.
смотреть на него в школе, смотреть на него дома, из окна, когда Семёркин выходил гулять со спаниелем Зючом. Зюч носился по двору, а Семёркин ходил следом, но, право же, в немудрёном этом гулянии чудесный смысл виделся Маше, и она то краснела, то бледнела у окна за кружевной занавесочкой. И возможно, подними в этот момент Семёркин глаза, увидь взволнованную Машу, всё стало бы ему ясно, но… не смотрел Семёркин на Машино окошко. Такое вот волнение, сладкое обмирание и было с недавних пор тайной стороной Машиного существования, о которой только один человек догадывался — Юлия-Бикулина… С другой же стороны, Машу настораживала растущая зависимость от этих семёркинских выходов с Зючом во двор, от семёркинских взглядов, которые Маша ловила в классе и которые были устремлены куда угодно, только не на неё. Короче говоря, Семёркин был вольной птицей, жил как хотел. Маша же с недавних пор вольной птицей себя не чувствовала. И чем вольготнее бродил по школьным коридорам Семёркин, заглядываясь на других девочек, тем менее вольготно чувствовала себя Маша. Одного факта существования Семёркина было уже явно недостаточно. В Семёркине должны были забушевать ответные чувства. Это он, Семёркин, должен подкарауливать идущую по двору Машу, он должен смотреть на неё из окна и комкать в руке занавеску! Что-то надо было, предпринимать. И Маша читала Тургенева, читала в изумлении «Красное и чёрное», читала современных писателей… Иногда она так глубоко задумывалась о Семёркине, что теряла нить реальности, и то, что Семёркин не знает, ничего даже не подозревает об этих её мыслях, казалось диким и несправедливым. Словно цунами накатывалось на любовно выстроенные Машей городки и скверики. И, справившись с цунами, Маша сидела мрачная и опустошённая, и слёзы сами катились из глаз.
Так, маятником, качались Машины мысли, а ноги потеряли счёт шагам. Давно уже Маша миновала Филёвский парк и шла теперь вдоль шоссе. Автомобили обгоняли её, шпиль университета блистал вдали на солнце, а под ногами желтела умирающая осенняя трава.
Каким образом Юлия-Бикулина догадалась о её чувствах к Семёркину, Маша не знала. Но особенно и не удивилась. Она давно привыкла, что Юлия-Бикулина разгадывает тайны и читает мысли.
Маша вспомнила далёкий весенний день, когда белые лепестки подрагивали на яблоне и вишне, а дуб гудел на ветру, как огромная труба, устремлённая в небо, чтобы звёзды всё слышали. Два глаза у весны: ласковый, тёплый и — строгий, холодный. В тот вечер весна смотрела во двор холодным синим глазом, и у Маши зябли коленки, и Рыба дрожала в своём платьице. Только Юлия-Бикулина не чувствовала холода. Фарфоровым казалось в сгущающемся воздухе её лицо, глаза — двумя зелёными листиками.
— Ты, новенькая, меня не жалей, не жалей! — приговаривала Бикулина, дёргая почему-то Машу за пуговицу на платье. — Я на дереве сидела, плакала, а думалось совсем о другом. Да, плакала я! А хочешь скажу, отчего плакала?
— Скажи, Би… Биби… — Маша осторожно высвобождала пуговицу.
— Бикулина! — холодно поправляла её новая знакомая, и словно две металлические болванки стукались, такой рождался звук. — Би-ку-ли-на! — повторила новая знакомая по слогам. — Так вот я плакала потому, что вдруг поняла, какие они маленькие, слабые…
— Кто? — не понимала Маша и думала: неужели атлеты?
— Родители мои, — продолжала Бикулина, — смотрела я на них с дуба, и так мне их жалко было! Как же так? — Бикулина переходила на шёпот: — Из-за того, что балбесы-футболисты безобразно играли в прошлом сезоне и отвратительно начали этот, отец должен переходить в одесскую команду, которая тоже неизвестно как будет играть. Я всё время у него спрашивала: «Ну а ты сам? Хочешь в Одессу?» А он: «Какое это имеет значение? Надо ехать!» Я: «Тебе надо?» Он: «Всем нам надо! Всем надо ехать в Одессу, и я должен вывести их команду по крайней мере в призёры, чтобы вернуться в Москву. А в федерации я не хочу работать, потому что я тренер, тренер!» И тогда, — продолжала Юлия-Бикулина, — я поняла, что мой отец слабый человек, и мне стало его жалко…
— Почему же слабый? — стучали зубами от холода Маша и Рыба.
— И тогда я подумала, — не слушала их Юлия-Бикулина, — он слабый человек потому, что не довёл до конца дело! Вложил в команду столько сил и не сумел остаться в команде! Едет в Одессу, а ему туда совсем не хочется, значит… Значит, в нём нет гордости! «Но должен же быть предел, — подумала я, — за которым кончается его покорность и начнётся он сам…» И я поняла, что этот предел далеко-далеко… И тогда… — Юлия-Бикулина многозначительно посмотрела на Рыбу и Машу, — я поняла также, что могу остаться дома! И он с этим тоже смириться! Раз покатился, уже не остановишь… Я всё рассчитала. Так что ты, новенькая, меня не жалей, не жалей. — Бикулина снова схватила Машу за пуговицу. — Жалеть-то как раз тебя надо! Переехала в новый дом, в новую школу пойдёшь, никого и ничего не знаешь… Как тебя примут? Но ты, новенькая, не бойся, за нас держись с Рыбой, и всё будет нормально!
— Наташа! Наташа! Домой, поздно уже! — разнёсся в это время по двору женский голос.
— Это меня зовут, — быстро поднялась со скамейки Рыба. — Пока, Бикулина! Пока, новенькая! Тебя хоть как звать?
— Маша…
— Маша… — хмыкнула Бикулина. — У нас уже есть одна Маша…
— Ну и что? — пожала плечами Маша.
— Так у Рыбы кошку зовут! — засмеялась Бикулина, и Маша впервые испытала странное чувство, ставшее, впрочем, потом привычным, когда совершенно не представляла она, как относиться к словам Юлии-Бикулины. Обижаться ли, смеяться? Маша и обижалась и смеялась, но стратегическая инициатива всё равно была за Юлией-Бикулиной, которая расставляла акценты второй своей фразой. Если Маша обижалась, Бикулина переводила всё в добрую шутку. Если Маша смеялась, Бикулина немедленно обижала её.
В тот первый раз Маша неуверенно улыбнулась.
Бикулина тоже улыбнулась, но уже с чувством превосходства.
— Пошли, новенькая! Я тебе кое-что покажу! — Бикулина поднялась со скамейки. Маша тоже поднялась, подумав, однако, что уже поздно, что мама с папой уже успели удивиться её долгому отсутствию, а скоро начнут и волноваться. Новый двор! Первый вечер!
Холодный синий глаз весны ещё больше потемнел, красные слёзы заката в нём заплескались. И пока поднимались по замызганной чёрной лестнице на последний этаж, из каждого окна высвечивал Машу этот закат — первый в новом дворе. Юлия-Бикулина перевела дух, толкнула чердачную дверь. Дверь подалась.
— Отлично! — сказала Бикулина. — Вперёд!
Маша осторожно ступала следом. Неприятно как-то было на чердаке. «Зачем? Зачем? Зачем я здесь?» — не понимала Маша, а Бикулина наконец достигла цели — огромного круглого окна. Со двора окно казалось безобидным маленьким кругляком, а здесь из него открывалась неземная панорама. Красным холодным вином хлестал закат в круглое окно и пьянил Машу. Звёзды, как свечи, пока только теплились на отвоёванной у заката чистой небесной территории. Дуб в сквере, в ветках которого отстаивала свою свободу Юлия-Бикулина, казался отсюда жалким кустиком, а цветущие вишня и яблоня едва белели. Теперь Маше было понятно, зачем привела её на чердак новая подруга! Закат! Откуда увидишь ещё такой закат?