Воздыхание окованных. Русская сага
Шрифт:
Не довелось приложить к делу свой проект Егору Ивановичу: он всю жизнь управлял чужими имениями и никто бы ему там не позволил устраивать «мирские конюшни».
Однако и он, благочестивый, бесконечно добрый, сердечно верующий Егор Иванович, не смог, или, что много вернее, не успел — он скончался осенью 1883 года и последние десять лет проживал в имении сына Ивана вдалеке от общественных споров о русской жизни, вглядеться в самую глубину подоплеки того, что происходило в России, — в ее духовную составляющую, без лицезрения которой не было никаких ответов на главные вопросы русской жизни: почему ничего не получалось из благих намерений и действий правительства,
Эта духовная составляющая или подоплека русской жизни тем временем все более громко заявляла о себе. Имя этой духовной составляющей было ни что иное, как потеря истинного смысла и цели жизни. Вместе с этой потерей Россия теряла абсолютно все, и, прежде всего — самое себя. Она становилась… безумной, потому что вне этой составляющей не мог разрешиться ни один вопрос русской жизни, но их все равно решали и решали, и ничего не спасало, ничего не обещало избавления и свободы для дальнейшей жизни России, напротив безумие, которое уже прозрел Достоевский и показал в эпилоге «Преступления и наказания», представленного русскому обществу еще в 1866 году, не было распознано и признано во всей его глубине русским обществом и каждым православным христианином в отдельности.
* * *
…И все же тогда Россия еще помнила свои песни. Она еще пела тогда, любила петь, могла петь, выпевая уже не слова, а свою ставшей теперь почти бессловесной душу, еще хранившую, хотя уже лишь в памяти сердца медлящую истаять благодать дарованного ей вместе с Верой Святаго Духа…
Липа вековая Над рекой шумит, Песня удалая Вдалеке звенит. Луг покрыт туманом, Словно пеленой; Слышен за курганом Звон сторожевой…Как пел эту «Липу вековую» Шаляпин, или Лемешев — а пели ее и Козловский, и Русланова, — многие. Но Сергей Яковлевич особенно поражал меня не своим консерваторским великолепным умением, не мастерским ограном своего чУдного голоса, но своим русским, крестьянским нутром, которое преподносил он, расскрывал в этой песне со всей непосредственностью — словно на исповеди — Небу, нутром, которое получил он от матери, а та от своей, которое он, сказочный Лель, простой деревенский мальчик из Старого Князева, что под Тверью, затем ремесленник-сапожничек, а потом и в городах, и в консерваториях, и во славе — во всю жизнь сумевший это нутро, этот полученный издетства дар сохранить в чистоте и неповрежденности.
Лемешев з н а л что пел, знало его сердце, его национальный инстинкт, знал дух, — дух многих поколений его пращуров, дух, «до ревности» любивший более всего на свете еще в этой жизни расширяться и вздыматься сердцем — горЕ, к Творцу Своему.
«Кто хочет быть другом миру, тот становится врагом Богу. Или вы думаете, что напрасно говорит Писание: "до ревности любит дух, живущий в нас"? Но тем большую дает благодать…» (Иак. 4:4–5)
Если бы не непритязательные слова этой народной песни, можно было бы сказать, что пел Лемешев «Липу вековую» как молитву…
И не было ничего в этой молитве чувственного, «кровяного», как сказали бы святые отцы, — от жалких слезливых человеческих эмоций, тут была поразительная внутренняя сдержанность
В этом мелодическом, сердечно-молитвенном ключе еще долго сохранялся наш самобытный народный мир чувствований, отношений, восприятий, в которых хранился еще дух Христов, благоухание почти тысячелетней веры русского народа.
В этом ключе — пусть в мизерной мере отдельной и самой обычной человеческой жизни рождались и такие простые и непритязательные звуки сердца, как написанная прабабушкой Верой Егоровной притча о жене, у которой где-то далеко на чужбине умирает муж, — любезный друг-лада, и, которая, оборотившись ласточкой, летит к нему, но, увы, только через преграду окна она может глядеть на своего умирающего сердечного друга. В этой притче друг-лада выздоравливал, а вот сердце ласточки было не в состоянии выдержать такие безмерные страдания за друга-ладу, и разрывалось…
В жизни все было иначе…
* * *
Александр Александрович Микулин от тяжелейшего воспаления легких скоропостижно скончался весной 1919 года, а Вере Егоровне Господь уготовывал еще долгие годы жизни без него, годы революционные, страшные, в которые вдруг в нежной и капризной, хрупкой и несколько избалованной и эгоистичной женщине откуда ни возьмись проступили и мужество, и выдержка, и сила настоящей христовой Веры и неукоризненное трудолюбие. Скончалась Вера Егоровна в 1932 году, вырастив внуков и дав возможность дочери стать на ноги, обрести свое любимое дело и подняться в нем к подлинным профессиональным высотам.
Поразительно, как в минуту тяжких испытаний отступили ее болезни, как все переменилось. А ведь она страдала всю жизнь помимо всего прочего и какими-то тяжелейшими мигренями, — еще, будучи весьма молодой, начала глохнуть, ну, и других серьезных недугов там было сполна. Болела Вера Егоровна непрерывно и тяжело, имела какую-то предельную дальнозоркость и в четырех стенах находиться ей было трудно: все расплывалось перед ее глазами. Откуда только взялись силы, тем более, что вдобавок к недугам физическим прибавились после пятидесяти лет (еще при жизни Александра Александровича и, особенно с начала первой мировой войны), недуги душевные…
В последние годы жизни мужа, Вера Егоровна постоянно пребывала в угнетенном душевном состоянии, о чем свидетельствует ее дневник 1914 года, когда они с Александром Александровичем жили в Нижнем Новгороде. Дочь Вера Александровна Подревская (в замужестве) тогда кочевала: она жила то с родителями, то в Петрограде у родных, то в Москве, а дочь Катя пребывала с маленьким сыном в Орехове, проводив на войну мужа. Вера Егоровна, видимо, очень страдала и от одиночества: Микулин всегда много работал и вечно был в разъездах по фабрикам большого промышленного округа. Когда же возвращался и был с нею, то она, несмотря на его неизменную ласку, внимание и нежность — во всю-то жизнь он никогда не обращался к ней иначе, как «голубочка моя» или «ясушка ненаглядная» (что подтверждает множество сохранившихся их писем друг другу), — чувствовала любящим сердцем своим гнетущую его внутреннюю тяжесть, боль и даже, порой чуть ли не обреченность…