Возмездие
Шрифт:
Я пришел в себя через несколько часов, за которые прочитал и перечитал свидетельства, в том числе и те, что напечатал собственными руками. Тело онемело от усталости, но, пожалуй, самым удивительным было ощущение, будто прочитанное относится вовсе не ко мне. Я словно искал правду от имени малознакомого человека.
В конце 1985-го Бабб переехал из Оксфорда в Кембридж, и я его навестил. Он был уже очень стар и слаб, однако мыслил ясно, формулировал суждения четко. Меня не удивило, что он тоже, подобно многим из нас, испытывал двойственные чувства к той части своего прошлого. В шестидесятых он уничтожил свои дневники и документы, относящиеся к плену, о чем потом жалел и даже пытался восстановить их по материалам из Имперского военного музея. После войны его вера ослабла; он обменял религию на бескомпромиссность математики, которую преподавал многие годы, и к былой роли священника вернулся лишь однажды,
Он сообщил мне кое-какие дополнительные сведения о своем партнере по переписке. Итак, по словам самого Нагасэ Такаси, наш японец в послевоенные годы активно занимался филантропией как раз в районе Канбури и даже построил буддийский храм поблизости от ТБЖД. Я читал о его деятельности с холодным скепсисом и никак не мог отделаться от неприятного ощущения. Не получалось у меня поверить в японское раскаяние. Выяснилось также, что он организовал некую «примирительную встречу» — да не где-нибудь, а на мосту через реку Квай, том самом сооружении из фильма Дэвида Лина, из-за которого у такой массы людей родилось совершенно неверное представление о жизни в японском концлагере (и где они только нашли столь раскормленных военнопленных…). Лично я не видел ни одного японца с 1945 года — и не собирался. Вся эта задумка насчет «примирения» выглядела в моих глазах дешевым и оскорбительным рекламным ходом.
Падре Бабб скончался в 1987-м. Может, я и взялся бы за прямую переписку с раскаявшимся японским солдатом, но проще было положить руку на плаху.
Человеку, которого я любил больше всего, становилось все сложнее меня выносить. Бывший пленный даже по истечении нескольких десятилетий «забывания» вполне способен озадачивать и пугать окружающих. Никто не поможет тебе примириться с прошлым, если оно представляет собой груду болезненных воспоминаний, а на месте будущего высится лишь питомник мести. Порой мои добрые качества, которых у меня все же не отнять, вытеснялись неожиданными вспышками подавляемой злости. Малейшая вызывающая нотка в чьем-то голосе — и мои ставни тут же захлопывались. Попробуй найди тут способ залечить раны…
Патти приходилось страдать от моих внезапных приступов ледяной ярости, от моей замкнутости, неспособности принять даже шутливое поддразнивание. Обиженный отклик всегда получался спонтанным; это был способ укрыться внутри самого себя, надеть бесстрастную маску жертвы, я отчуждался в целях самозащиты — а Патти не могла понять, что творится. Помнится, как-то раз я чуть ли не целую неделю с ней не разговаривал, выдумав некую обиду. А однажды — перед этим мы несколько восхитительных дней кряду жили просто душа в душу, — вздремнув после обеда, я проснулся в таком шутливом настроении, что решил забавы ради спуститься нагишом в кухню, где жена готовила ужин. Когда я возник в дверях как привидение, она обернулась и столь же проказливо швырнула в меня мокрой губкой, дабы я прикрыл свой непристойный вид. Этот безобидный жест тут же заставил меня испуганно ощетиниться, испортив драгоценную минуту игривой близости.
В моем мире все по-прежнему было черно-белым. Я настолько привык закапывать правду, мою подлинную боль, что предпочитал надеяться, что она сама по себе рассосется: мне по наивности казалось, что раз те пытки остались в прошлом, то и с Утрамом получится проделать то же самое. Моя неоправданная податливость вступила в альянс с безмерным упрямством.
Патти подозревала, что перенесенное за войну всерьез повредило моему душевному здоровью, что именно в этом таится первопричина наших трудностей — и решила, что пора действовать: ведь мы оба не желали мириться с мыслью, что нашим отношениям может настать конец.
Я понятия не имел, с чего начинать. В голову ни разу не закралась мысль обратиться к психиатру или психотерапевту. Типичный бывший пленный с Дальнего Востока вряд ли хоть кому-то будет излагать подробности пережитого — разве что собратьям по несчастью. Некоторым удалось написать мемуары, но это большая редкость. Умалчивание превращается во вторую натуру, в щит, которым прикрываются от тех лет, и это вдвойне справедливо в случае жертвы пыток. Такой человек практически наверняка молчит. Сейчас-то я это пишу, но ведь сколь долгий путь пришлось проделать с момента, когда я впервые решил взглянуть воспоминаниям в глаза.
В итоге мы оба, как выяснилось, пошли параллельными курсами. Патти прочитала статью доктора Питера Уотсона, старшего медэксперта при Министерстве здравоохранения, в которой он обсуждает вопрос долговременных последствий плена на Дальнем Востоке. Уотсон обследовал тысячи таких, как мы, перечислил обнаруженные медицинские осложнения и пришел к заключению, что свыше половины пострадавших
Патти написала доктору Уотсону, и вскоре я отправился в кембриджширский Или, где в госпитале ВВС должен был пройти обследование на предмет тропических болезней, с особой пометкой: «Провести психологическое освидетельствование». Предполагалось, что я буду много говорить о Сиаме и Малайе — куда больше и подробнее, нежели прежде. Да, я понимал, что рассказать надо, иначе никакой терапии не выйдет, но вот заставить себя открыть рот… Дилемму удалось решить пятидесятистраничной машинописной «докладной запиской», в которой я изложил всю историю моих злоключений. Пухлую пачку листов я и вручил ошеломленному майору ВВС Блору, старшему психиатру илийского госпиталя. Я был не в силах повторить вслух хоть слово из напечатанного, но «докладная записка» заложила фундамент для обсуждений. Впервые в жизни я почувствовал, что барьер чуточку сдвинулся в сторону.
Проведя в Или четыре дня, я вернулся домой. Тем временем доктор Блор связался по телефону с Патти и сообщил ей, что у нее на руках типичный случай военного невроза, своего рода затянувшегося психического напряжения от пребывания на войне. Наверное, он мог бы дать и более клиническое название моему состоянию, однако это уже неважно; выявление проблемы и ее идентификация сами по себе являются шагом вперед.
Между тем мне на глаза попалась заметка об учреждении новой организации, именуемой «Медицинский фонд помощи жертвам пыток», чья штаб-квартира расположилась в одной из перепрофилированных лондонских больниц. Я ничего о них не знал, но все же написал директору, миссис Хелен Бамбер, и в августе 1987-го получил приглашение приехать. Миссис Бамбер лично приняла меня, и я до сих пор помню, как сидел у торца ее стола, спиной к стене, и через долгие паузы, старательно подбирая формулировки, намекал на вещи, которые не мог произнести вслух. Мне по-прежнему мнилось, что со мной творится нечто уникальное, пожалуй, я даже стыдился своих проблем, но когда она сказала, что все изложенное мною ей более чем знакомо из свидетельств бесчисленных жертв пыток в самых разных странах, меня окатила волна безмерного облегчения.
Миссис Бамбер была воплощением участливой неторопливости, и как раз это-то произвело на меня самое глубокое впечатление. Словно у нее имелось бесконечно много времени, неограниченные запасы терпения и сострадания. Я был потрясен, впервые увидев, что мои слова вовсе не должны обязательно утонуть в текучке повседневности. В памяти всплыл тот получасовой медосмотр в 1945-м, когда на моей душе живого места не было — а военврач не проявил ко мне ни капли интереса. Полстолетие спустя я еще сочился подавленной тревогой и вот наконец-то встретил человека, у которого нашлось на меня время. Да к тому же стало куда легче, когда я узнал, что я такой не один, что это не безумие или психическое уродство…
Эта беседа словно открыла дверь в неизведанный мир, мир заботы и особого понимания.
Хелен Бамбер — женщина удивительная. За ее миниатюрностью и неспешностью прячется такая энергия, которую трудно заподозрить в семидесятилетнем человеке, который к тому же почти всю жизнь проработал с жертвами насилия. Медицинский фонд, одним из основателей которого она является, вполне можно назвать чуть ли не единственной организацией в мире, чьи сотрудники и консультанты по-настоящему разбираются в проблемах людей, побывавших под пытками. В 1945-м, когда Хелен появилась в только что освобожденном Берген-Бельзене [17] , ей было девятнадцать; там она проработала следующие два с половиной года. Было бы наивной иллюзией полагать, что освобожденные узники фашистских лагерей тут же разъезжались по домам: ведь большинству из них вообще некуда было идти. Именно такие люди, как Хелен, и занимались врачеванием их туберкулеза, выслушивали рассказы о каннибализме, массовых убийствах и процедурах гротескной «селекции», после которых одни отправлялись на принудительные работы, а другие — в газовые камеры. В Бельзене она еще юной девушкой поняла, до чего важно дать людям выговориться, насколько могучей силой обладает искусство слушать другого человека и воздавать ему должное за перенесенные муки.
17
Фашистский концлагерь в Нижней Саксонии в действительности состоял из пяти отдельных лагерей. Из 70 тысяч погибших порядка 20 тысяч пришлись на советских военнопленных. Здесь же умерла от тифа пятнадцатилетняя Анна Франк, автор знаменитого дневника. Именно Бельзен был первым по счету лагерем, который освободили союзники, и на Западе фактически тождествен самому понятию «концлагерь».